Но теперь супруги Булгаковы никакими обязательствами себя не смущали, ограничений и права первой ночи ни за кем не признавали, и 19 сентября Елена Сергеевна отправила текст «Пушкина» в Ленинград. 20 сентября пьеса была разрешена Главреперткомом («Стоит помолиться Богу – наконец радостный день!» [21; 513]), тогда же начался конфликт между МХАТом и Вахтанговском театром за право постановки: «25 сентября. Вахтанговцы прислали в МХТ письмо с протестом против постановки „Пушкина“ во МХАТе. А Оля сказала, что Илья (Судаков. – А. В.) плевать хотел на их письмо. Мхатчики говорят, что вахтанговский договор кабальный. А их договора?»; «1 октября. В Вахтанговском – драматические переживания. Илья во МХАТе распределяет роли в „Пушкине“» [21; 95, 96].
Если вспомнить, что именно в эту пору МХАТ лихорадило из-за партийного вмешательства в его дела и собственных внутренних распрей, а Булгаков насмерть стоял со Станиславским и дирекцией из-за «Мольера», то «Пушкин» был ему особенно кстати. Это был его козырь, доказательство его авторской необходимости и лишний довод, в том числе и в борьбе за «Мольера».
«До чего жаль, что булгаковский „Пушкин“ – не у нас. А ведь К-у С-у и в голову не придет, что причина в его темпах работы! И никто не смеет ему сказать это» [21; 463], – писал 9 сентября 1935 года Немирович-Данченко Ольге Сергеевне Бокшанской, а та четыре дня спустя лила бальзам на раны своему обожаемому начальнику: «Между прочим, К. С. при разговоре о пьесе Булгакова сказал: „Как же мы можем иметь дело с этим автором? Он опять что-нибудь выкинет“. Оказывается, это Булгаков выкинул что-то. А Вы пишете, что никто не смеет К. С. сказать о причине отхода от нас Булгакова. Да он либо разнесет того храбреца, либо слушать не станет» [93; 245].
«„Пушкина“ Булгакова – не знаю, судить не могу. Но то, что пьеса пойдет сначала у вахтанговцев, меня крепко восстанавливает против нее. Из-за наших темпов работы мы потеряли чуть ли не лучшего автора» [21; 465], – признавал мхатовский завлит Павел Марков.
Вот так! Булгакову надо было им отказать, чтобы они скрепя сердце признали его первенство! Надо было их заставить за ним бегать, из-за него драться, спорить, ему льстить, наконец.
«Мы не теряли надежды хотя бы на параллельную постановку к столетию со дня смерти Пушкина, – вспоминал В. Я. Виленкин. – Экземпляр пьесы был и обсуждался долго. Ставить ее здесь мечтал И. Я. Судаков; ее активно поддерживали Сахновский и Литературная часть; она определенно нравилась Немировичу-Данченко» [32; 293].
Параллельная постановка! Да когда бы еще МХАТ с его претензией на монополизм (вспомним знаменитое «Автор обязан» да «Автор не имеет права» из «Театрального романа») на такое согласился!
«Вл. Ив. сказал о пьесе: „Она написана большим мастером, тонко, со вкусом. Но образы сделаны так сдержанно, четко, что надо будет (как он сказал) рыть глубины“» [21; 96], – приводила суждение Немировича-Данченко в передаче Бокшанской Елена Сергеевна.
Наконец, известна еще одна дивная сценка, записанная Еленой Сергеевной в двух редакциях – дневниковой и мемуарной.
Дневниковая: «9 октября. Генеральная „Врагов“. Отличилась Ольга. Когда кончилось, стоим в партере: она, Миша, я, Немирович, Судаков и Калужский. Только что начался художественный разговор о „Пушкине“, Ольга вдруг Мише:
– Ты в ножки поклонись Владимиру Ивановичу, чтобы он ставил.
Наступило молчание. Немирович сам сконфузился. Миша не сказал ни одного слова» [21; 514].
Мемуарная: «9 октября. Генеральная „Врагов“. После генеральной стоим в партере: Оля, М. А., Немирович, Судаков, Калужский и я. Немирович очень комплиментарно говорил о „Пушкине“. Женя Калужский:
– Вот, Мака, кланяйся в ножки Вл. Ив., чтобы он ставил.
Наступило молчание, и М. А. стал прощаться» [21; 98]. Позднее эта сцена отразится и в «Записках покойника», причем известная реплика про ножки будет принадлежать именно Торопецкой, сиречь Бокшанской:
«– Я думаю, что в ножки следовало бы поклониться Аристарху Платоновичу за то, что он из Индии…
– Что это у нас все в ножки да в ножки, – вдруг пробурчал Елагин.
„Э, да он молодец“, – подумал я».
По свидетельству В. Я. Виленкина, иное отношение к пьесе было у другого основоположника (что подтверждает вышепроцитированное письмо Бокшанской Немировичу). «Станиславский остался к ней холоден. Леонидов, ценя в ней литературное мастерство, резко не принимал самого замысла: как это так – пьеса о Пушкине без роли Пушкина, публика этого никогда не примет! Качалов был всей душой за постановку именно этой пьесы к пушкинским торжествам: он видел в замысле Булгакова и тонкий художественный такт, и свежесть драматургии» [32; 293].
Помимо театра Вахтангова и МХАТа «Пушкиным» заинтересовались в Харькове, в Смоленске, в московском Камерном театре, в украинском Театре Красной армии; давний издатель Булгакова Н. С. Ангарский предлагал «перевести „Пушкина“ и печатать за границей» [21; 94] ; возникла идея написать на основе пьесы оперу, за дело было готов взяться Прокофьев при условии, что Булгаков введет в текст образ Глинки, пьесу прочли Шостакович и Мелик-Пашаев. Казалось, наконец-то автора, после стольких лет мучений и срывов, ждет триумф, его имя, такое звонкое в конце 1920-х, а теперь изрядно подзабытое, снова зазвучит, засверкает, принося успех. За его произведение шла самая настоящая борьба, и у него были самые блистательные перспективы; летние разногласия с Вересаевым остались позади – поняв, что трудного соавтора не переубедить, Викентий Викентьевич дал ему вольную («В соответствии с выраженным Вами согласием я решаю снять свое имя с нашей пьесы „Александр Пушкин“, каковую прошу именовать впредь просто: „М. А. Булгаков. Александр Пушкин“» [13; 400]), все вело к победе, и… и снова, снова, в который раз – не с-у-д-ь-б-а.
«Александр Пушкин» так и не увидел света при жизни своего создателя.
16 марта 1936 года Елена Сергеевна написала в дневнике: «Керженцев критиковал „Мольера“ и „Пушкина“. Тут М. А. понял, что и „Пушкина“ снимут с репетиций» [21; 111].
«Статья в „Правде“ и последовавшее за ней снятие из репертуара пьесы М. А. Булгакова особенно усилили как разговоры на эту тему, так и растерянность. Сам Булгаков сейчас находится в очень подавленном состоянии (у него вновь усилилась его боязнь ходить по улице одному, хотя внешне он старается ее скрыть), – писал осведомитель 14 марта 1936 года. – Кроме огорчения от того, что его пьеса, которая репетировалась четыре с половиной года, снята после семи представлений, его пугает его дальнейшая судьба как писателя… Он боится, что театры больше не будут рисковать ставить его пьесы, в частности уже принятую театром Вахтангова „Александр Пушкин“, и, конечно, не последнее место занимает боязнь потерять свое материальное благополучие. В разговорах о причинах снятия пьесы он все время спрашивает „неужели это действительно плохая пьеса?“ и обсуждает отзыв о ней в газетах, совершенно не касаясь той идеи, какая в этой пьесе заключена (подавление поэта властью). Когда моя жена сказала ему, что, на его счастье, рецензенты обходят молчанием политический смысл его пьесы, он с притворной наивностью (намеренно) спросил: „А разве в 'Мольере' есть политический смысл?“ и дальше этой темы не развивал» [21; 528].
Почему подавлен – понятно. Это была та самая ситуация, которая уже после истории с морфием годами действовала угнетающе на его психику: сначала взлет, надежда, окрыленность, а потом падение с этой кручи. И как следствие – отчаяние, депрессия, страх толпы… Понятно также и то, почему он не хотел говорить со «стукачом» о «Мольере». Кто бы ни был автором вышепроцитированного донесения, с этим человеком обсуждать политические вопросы Булгаков не собирался и не только потому, что не любил тайных доносчиков (а он их действительно не любил, что с замечательной смелостью отразил в «Мольере»: «Справедливый сапожник. Великий монарх, видимо, королевство без доносов существовать не может? Людовик. Помалкивай, шут, чини башмак. А ты не любишь доносчиков? Справедливый сапожник. Ну чего же в них любить? Такая сволочь, ваше величество!»), не потому, что боялся, а потому – что это был не его уровень. Серьезные разговоры, как мы увидим дальше, Булгаков был готов вести с серьезными людьми. Зато позаботился автор о своем соавторе. После того как появились статьи, в которых Вересаева и Булгакова называли драмоделами, Булгаков счел долгом вывести коллегу из-под удара.