Следующий документ – «Выписка из протокола заседания Политбюро ЦК ВКП(б) о „Зойкиной квартире“» – датируется 21 февраля 1928 года.
«Опросом членов Политбюро от 20 февраля 1928 г. О „Зойкиной квартире“. Ввиду того, что „Зойкина квартира“ является основным источником существования для театра Вахтангова, – разрешить временно снять запрет на ее постановку.
СЕКРЕТАРЬ ЦК» [50].
И в марте бедняга Луначарский, в очередной раз сглотнув обиду, докладывал Политбюро: «Так как 24/11–28 г. мною было дано категорическое распоряжение председателю Главреперткома Раскольникову сообщить театру Вахтангова о разрешении ему возобновить прежде запрещенную пьесу „Зойкина квартира“, то в секретном порядке тов. Раскольникову было сообщено также, что основанием моего распоряжения является соответственное решение Политбюро» [50].
«О, веселые берлинские бляди…» – писал когда-то Булгаков о сменовеховцах. «О, веселые партийные бляди», – мог бы сказать он о героях этого времени, хотя смотреть за культурой Луначарскому оставалось недолго.
Среди тех, кто решение об отмене запрета на «Зойкину квартиру» поддержал, снова, как и в случае с «Турбиными», был Сталин, о чем можно судить по донесению безымянного агента ОГПУ:
«Один из артистов театра Вахтангова, О. Леонидов, говорил:
– Сталин раза два был на „Зойкиной квартире“. Говорил с акцентом: хорошая пьеса. Не понимаю, совсем не понимаю, за что ее то разрешают, то запрещают. Хорошая пьеса, ничего дурного не вижу» [33; 659].
У Булгакова, пусть и не осведомленного ни о процессе принятия решения, ни тем более о секретных донесениях в ОГПУ, но видевшего результат государственной защиты, не могло не возникнуть определенной уверенности в своей неуязвимости. Левая собака лаяла, а правый караван шел. Да и вообще жизнь складывалась таким образом, что начиная с 1921 года каждое новое лето Господне в судьбе писателя оказывалось счастливее предыдущего, и теория успеха, теория восхождения по жизненной лестнице подтверждалась на практике и награждала своего адепта очередными ступенями.
В том числе это имело и материальное выражение. Сохранились налоговая декларация, поданная членом профсоюза рабочих полиграфического производства, членом КУБУ (Комиссией по улучшению быта ученых), уроженцем города Киева Михаилом Афанасьевичем Булгаковым за 1927 и 1928 годы. Так, в 1927 году валовой доход Булгакова составил 28 223 рубля, расходы по производству этих источников дохода 8487 рублей, а чистый доход 19 736 рублей. В 1928-м общий доход – 15 586 рублей, расходы на производство 4500 рублей, а чистый доход – 11086 рублей (для сравнения: среднегодовой доход рабочего в 1927–1928 годах составлял 900 рублей, а служащего – 1260 рублей). Из этих денег Булгаков добровольно выдавал своей бывшей жене Т. Н. Лаппа по 900 рублей ежегодно.
В 1927 году произошло еще одно важное событие в личной жизни нашего счастливого героя. 1 августа Булгаков заключил договор об аренде отдельной трехкомнатной квартиры на Большой Пироговской улице. Таким образом на исходе шестого года московского житья-бытья окончательно исполнилась булгаковская «идея-фикс», о которой непризнанный литератор писал осенью 1921 года своей доброй матери: «восстановить норму – квартиру, одежду и книги» [48; 284].
Описание отдельной жилплощади можно найти в мемуарах ее хозяйки Любови Евгеньевны Белозерской:
«В древние времена из Кремля по прямой улице мимо Девичья Поля ехали в Новодевичий монастырь тяжелые царские колымаги летом, а зимой расписные возки. Не случайно улица называлась Большая Царицынская…
Если выйти из нашего дома и оглянуться налево, увидишь стройную шестиярусную колокольню и очертания монастыря. Необыкновенно красивое место. Пожалуй, одно из лучших в Москве.
Наш дом (теперь Большая Пироговская, 35-а) – особняк купцов Решетниковых, для приведения в порядок отданный в аренду архитектору Стую. В верхнем этаже – покои бывших хозяев. Там была молельня Распутина[41], а сейчас живет застройщик-архитектор с женой.
В наш первый этаж надо спуститься на две ступеньки. Из столовой, наоборот, надо подняться на две ступеньки, чтобы попасть через дубовую дверь в кабинет Михаила Афанасьевича. Дверь эта очень красива, темного дуба, резная. Ручка – бронзовая птичья лапа, в когтях держащая шар… Перед входом в кабинет образовалась площадочка. Мы любим это своеобразное возвышение. Иногда в шарадах оно служит просцениумом, иногда мы просто сидим на ступеньках как на завалинке. Когда мы въезжали, кабинет был еще маленький. Позже сосед взял отступного и уехал, а мы сломали стену и расширили комнату М. А. метров на восемь плюс темная клетушка для сундуков, чемоданов, лыж.
Моя комната узкая и небольшая: кровать, рядом с ней маленький столик, в углу туалет, перед ним стул. Это все. Мы верны себе: Макин кабинет синий. Столовая желтая. Моя комната – белая. Кухня маленькая. Ванная побольше» [8; 368].
Было здесь место и книгам – второму слагаемому нормы:
«Кабинет – царство Михаила Афанасьевича. Письменный стол (бессменный „боевой товарищ“ в течение восьми с половиной лет) повернут торцом к окну. За ним, у стены, книжные полки, выкрашенные темно-коричневой краской. И книги: собрания русских классиков – Пушкин, Лермонтов, Некрасов, обожаемый Гоголь, Лев Толстой, Алексей Константинович Толстой, Достоевский, Салтыков-Щедрин, Тургенев, Лесков, Гончаров, Чехов. Были, конечно, и другие русские писатели, но просто сейчас не припомню всех. Две энциклопедии – Брокгауза–Ефрона и Большая Советская под редакцией О. Ю. Шмидта, первый том которой вышел в 1926 году, а восьмой, где так небрежно написано о творчестве М. А. Булгакова и так неправдиво освещена его биография, – в 1927 году.
Книги – его слабость. На одной из полок – предупреждение: „Просьба книг не брать“…
Мольер, Анатоль Франс, Золя, Стендаль, Гёте, Шиллер… Несколько комплектов „Исторического Вестника“ разной датировки. На нижних полках – журналы, газетные вырезки, альбомы с многочисленными ругательными отзывами, Библия» [8; 371].
И наконец, третье – одежда (вспомним еще раз):
«Этой зимой М. А. купил мне меховую шубу из хорька: сам повез меня в Столешников переулок, ждал, пока я примеряла. Надо было видеть, как он радовался этой шубе, тут же прозванной „леопардом“. Леопард служил мне долго верой и правдой» [8; 372].
А вот что вспоминал Николай Ракицкий, муж писательницы Зои Федорченко, знавший Булгакова еще по смоленским временам и имевший возможность объективно оценить путь, проделанный бывшим земским доктором, замученным жизнью в «добела раскаленной эгоизмом»[42] русской деревне, до самого известного и модного столичного драматурга времен угара нэпа: «Устроив в печать „Белую гвардию“ и получив деньги, Михаил Афанасьевич решил обновить свой гардероб. Он заказал себе выходной костюм и смокинг. Купил часы с репетиром. Приобрел после долгих розысков монокль. Как-то пришел посоветоваться – где бы ему можно было приобрести шляпу-котелок. Я ему предложил свой, который у меня лежал в шкафу с 1913 года, привезенный мною в свое время из Италии. Котелок был новый, миланской фабрики (без подкладки). Этому неожиданному подарку Михаил Афанасьевич обрадовался, как ребенок. „Теперь я могу импонировать!“ – смеялся он» [166].
Совпавшую с театральным успехом перемену в булгаковском гардеробе отмечали и чуть менее доброжелательные мемуаристы. «А он к тому времени успел уже измениться. Сперва разговоры, толки, пересуды, а потом и спектакли „Дней Турбиных“ не могли не вскружить ему голову, – писал драматург Алексей Михайлович Файко. – Он был слишком нервен, впечатлителен и, конечно, честолюбив. Внешне перемена выражалась довольно забавно: он заметно преобразил свой наружный вид, начиная с костюма. У Розы Львовны[43] среди скромных и малоэффективных людей он появлялся в лихо отглаженной черной паре, черном галстуке-бабочке на крахмальном воротничке, в лакированных, сверкающих туфлях, и ко всему прочему еще и с моноклем, который он иногда грациозно выкидывал из глазницы и, поиграв некоторое время шнурком, вставлял вновь, но, по рассеянности, уже в другой глаз… В разговорах он почти не участвовал, характеристик, как лестных, так и нелестных, не поддерживал. Он явно чувствовал себя центром внимания, и по лицу его блуждала чуть усталая, но все же торжествующая улыбка» [32; 349].