Допустим, но что конкретно дало нам это описание? – желал знать мистер Мур. Что заставило детектив-сержантов поверить рассказу сеньоры? Не показалось ли им, что сей рассказ был чересчур насыщен мелкими деталями для наблюдательницы с одним глазом, которая только что заметила своего пропавшего ребенка и в результате впала в неизбежный шок? Отнюдь, возражал ему Люциус; на самом деле в описании сеньоры отсутствовали те характерные подробности, что обыкновенно свойственны рассказам «патологических лжецов» (что, как я знал уже тогда из работ доктора, обозначало людей, заходивших в фантазиях своих так далеко, что они сами начинали верить своей лжи). Скажем, она в общих чертах описала платье той женщины, но затруднилась с определением цвета; смогла составить приблизительное представление о ее габаритах, но и только-то; даже не смогла вспомнить, была ли на той шляпа. Также на это указывали и другие, менее заметные знаки – то, что сеньора говорила правду, подтверждали, как выразился Люциус, «физиологические реакции».
В те времена у светлых умов мира криминалистики уже, очевидно, проскальзывала гипотеза, что ложь у человека неизбежно сопровождается изменениями в ряде его телесных аспектов. Некоторые из возможных симптомов, утверждали эти деятели, таковы: учащение сердцебиения и дыхания на фоне повышения потливости кожи и мускульного напряжения, а также еще ряд менее видимых примет. На тот момент еще ни один из симптомов не получил медицинского, или, как выразился Люциус, «клинического» обоснования; но Маркус все равно, как я тогда заметил, держал палец на запястье своей собеседницы, пока они обсуждали загадочную женщину из поезда. И все это время не отрывал взгляда от часов. А ведь они беседовали о вещах крайне волнительных, между тем, пульс сеньоры не учащался даже в тот миг, когда взгляд ее упал на портрет дочери. Как и многие из приемов, использовавшихся братьями Айзексонами, это наблюдение вряд ли сыграло бы какую-то роль в суде, однако самим детектив-сержантам оно давало дополнительные основания ей верить.
Этого вполне хватило, чтобы успокоить сомнения мистера Мура относительно сеньоры – однако важнее для нас по-прежнему было, согласится ли доктор Крайцлер участвовать в деле. Меня на этот счет потерзали еще – равно как и Сайруса, когда он вернулся из «Астории», и могу признаться – мы оба в конце концов начали сопротивляться. Как бы ни завораживало нас это дело, верность мы хранили доктору, а вся эта Линаресиада стремительно превращалась из ночной забавы в нечто куда более значимое и серьезное. Ни я, ни Сайрус не были уверены, что доктор сейчас в надлежащей форме, чтобы заниматься предприятием, требующим столько сил. Это правда, как отметил мистер Мур, – после вердикта суда у нашего друга и нанимателя образуется свободное время; но правда и в том, что человек этот отчаянно нуждался в отдыхе и исцелении. Мисс Говард не преминула почтительно заметить, что доктор всегда находил величайшее отдохновение в своих трудах; но тут ей возразил Сайрус, сказав, что доктор сейчас – чуть ли не на последнем издыхании, такого нам раньше видеть не доводилось, и всякому человеку рано или поздно требуется передышка. Заранее сказать это было никак невозможно, но к концу трапезы мы все пришли к тому же заключению, которое высказал я, покидая № 808: реакция доктора на наше предложение будет зависеть от того, как он воспримет свой уход из Института. Мы с Сайрусом заверили мистера Мура, что кто-либо из нас немедленно телефонирует ему в редакцию «Таймс», едва доктор вернется домой. На том и разошлись, и всех нас преследовало чудное ощущение: какие бы действия мы ни предприняли в грядущие день-другой, волны от них разойдутся далеко от Манхэттена, островка, внезапно показавшегося нам вдруг крайне маленьким.
Добравшись домой, я ухитрился пару часов вздремнуть, хотя едва ли сон этот можно было считать спокойным. В восемь ровно я был уже на ногах – и, покидая топчан, вдруг вспомнил, что сегодня первый официальный день лета. Выглянув наружу, я убедился, что последние тучи унесло, а с северо-запада веет свежим ветерком. Я оделся, произвел из своих длинных волос некое подобие порядка и устремился в узкий каретный сарай доктора по соседству – задать Фредерику, нашему надежному черному мерину, какого-никакого овса да вычистить его скребницей перед дневными трудами. Возвращаясь обратно в дом, я заключил по грохоту горшков и котлов, доносившихся с кухни, что нас почтила визитом нынешняя экономка миссис Лешко, которая даже воды вскипятить не умела без грохота. Я быстро ублажил себя чашечкой ее горчайшего кофе, после чего вывел коляску и покатил.
Двинулся я привычным маршрутом – по Второй авеню к центру до Форсайт-стрит и дальше налево по Восточному Бродвею, – но Фредерика гнать не стал, памятуя о его трудовых заслугах предыдущим вечером. Дорога моя пролегала мимо многочисленных танцзалов, притончиков, игорных берлог и салунов Нижнего Ист-Сайда, один вид коих мог повергнуть в раздумья относительно того, каким же боком мир докатился до такой ручки, что непременно вообще нужно куда-то ехать. Ну, за причиной ходить далеко не надо было: все этот двенадцатилетний пацан из Крайцлеровского института, Поли Макферсон – проснулся как-то среди ночи пару недель назад, вылез из общей спальни в умывальную и учинил себе из старой газовой трубы да шнурка от портьеры форменную виселицу. Раньше пацан этот числился мелким воришкой – таким мелким, что в подобных деяниях было бы стыдно признаться моим старым дружбанам по банде Сумасшедшего Мясника; его прихватили – можете себе такое представить, – когда он хотел пощупать шпика (понятно, в штатском): карман фараону хотел подбрить, дуралей. Ввиду его явной неискушенности, судья предоставил ему возможность провести пару-тройку лет в Крайцлеровском институте после того, как наш доктор паренька освидетельствовал и вынес такой вариант на рассмотрение. Был Поли мелюзгой, это да, но вот дурнем он не был – сразу понял, какова альтернатива, и согласился.
Так что ничего необычного в его истории в принципе не было: имелись у доктора и другие студенты, попавшие в Институт сходным образом. Да и с самого появления Поли на Восточном Бродвее ничто не предвещало беды. Он был немного капризен и замкнут, это правда, но не более того – и уж, конечно, никто не мог себе вообразить, что он удумает вздернуться. Что не помешало сплетням о самоубийстве дойти до муниципалитета и гостиных нью-йоркского общества, точно – простите за прямоту – дерьму по канализации. И многими салонными специалистами сей инцидент представлялся прямым подтверждением некомпетентности доктора Крайцлера и опасности его теорий. Хотя сам доктор раньше детей никогда не терял; а тут неожиданность и необъяснимость мотивов самоубийства просто подорвали его дух, и без того надломленный гибелью Мэри Палмер.
И вот в дыру эту, как в пропасть, ухнуло немало его жизненной энергии, прежде казавшейся неисчерпаемой и позволявшей нашему доктору столько лет удерживать и отражать почитай ежедневные наскоки врагов-коллег, общественных мыслителей, судей и стряпчих, не говоря уже о заурядных скептиках, бессчетное количество коих прошло перед ним за время его работы в Институте и выступлений в судах с учеными свидетельствами. И ни разу доктор не отступил – отступать он просто не умел. Но толику огня своего и уверенности все же утратил – ту часть пламени души, что до сих пор держала его врагов в поводу. Чтобы осознать перемену, полагаю, нужно было видеть его в действии прежде – как видел его я, своими глазами пару лет назад. Это, любезные мои, было зрелище…
Мы встретились с ним на Джефферсон-маркет, в здании, прямо слизанном с замка какого-нибудь богемского принца: меня всегда поражало, что красота его слабо вяжется с полицейским судом, размещавшимся в этих стенах. Как я уже говорил, с трех лет я жил вроде как сам по себе, а когда мне стукнуло восемь, так уже даже и не вроде; к тому времени я уже был сыт по горло всеми этими взломами и проникновениями ради поддержания мамаши и всех ее бесчисленных хахалей. Последней каплей стала перемена в старухиных вкусах: она решила пересесть с хмельного на опий и зачастила в одну берлогу в Чайнатауне, которую держал торгаш, которого все звали Ты Жир (его настоящее китайское имя было непроизносимо, а погоняло было довольно уместным и, похоже, никогда его не бесило). Я тогда мамаше сказал, что не желаю, как другие восьмилетки, воровством обеспечивать ей бухло и дрянь, – логично, что подобное заявление было серьезной гарантией хорошей трепки, да еще и по голове. Молотя меня, мамаша орала, что если я думаю заделаться таким неблагодарным сучонком, так теперь сам могу и о себе заботиться; в ответ я напомнил, что уже давно это делаю, по большей части, свалил от нее в последний раз – и сошелся с бандой соседских уличных арапчат. Маменька моя тем временем живо перебралась к Ты Жиру и принялась обеспечивать неиссякаемый поток дряни уже собственным телом, а не моим воровством.