– У меня бывает понос.
Кивок.
– Вы счастливы здесь? Или все это ошибка, и вы хотите вернуться домой?
– Сейчас уже хорошо. Вполне счастлив. Все прояснилось.
– И насколько я понимаю, вы хотите остаться.
– Стать гражданином вашей страны.
– У вас здесь друзья.
– Никого.
– В Америке у вас семья.
– Только мать.
– Вы любите ее?
– Мне бы не хотелось больше с ней встречаться.
– Сестры и братья?
– Они не понимают, к чему я стремлюсь. Два брата.
– Жена. Вы женаты.
– Не состою в браке. Детей нет.
Мужчина наклонился ближе:
– Девушки. Молодая женщина, о которой вы думаете, лежа в постели.
– Я ничего там не оставил. Ни с кем не ссорился.
– Скажите, почему вы порезали запястье?
– От разочарования. Мне не разрешали остаться.
Кивок.
– Вы на самом деле чувствовали, что умираете? Лично мне очень любопытно.
– Я хотел, чтобы все решил за меня кто-нибудь другой. Я больше не управлял ситуацией.
Кивок, прикрытые веки.
– У вас есть средства, или вам пришлют их из дома?
– У меня практически ничего не осталось.
– А теплые вещи? У вас есть ботинки?
– Вопрос в том, разрешат ли мне остаться. Я готов работать. Я прошел специальную подготовку.
Кириленко, казалось, пропустил это мимо ушей.
– Где вы собираетесь работать? Кто даст вам работу?
– Я надеялся, что государство. Я готов делать все, что потребуется. Работать и учиться. Я хотел бы учиться.
– А скажите, вы верите в бога?
– Нет.
Улыбка.
– Совсем не верите? Мне просто интересно.
– Я считаю религию глубоким предрассудком. Люди строят свою жизнь вокруг этой лжи.
– Почему, если я правильно помню, вы перечеркнули в паспорте родной город?
– Все это осталось далеко позади, поэтому я так поступил. И потом, я не хотел, чтобы они связались с моими родственниками. Все равно прессе это удалось. Но я не отвечал на их телефонные звонки и телеграммы.
– Почему вы сообщили в своем посольстве, что собираетесь раскрыть военные секреты?
– Я хотел добиться их согласия с моим отказом от гражданства.
– И они согласились?
– Сказали, что сейчас суббота и они рано закрываются.
– День невезения.
– Сказали: приходите еще, мы сделаем все, что в наших силах.
– Мне нравится с вами разговаривать.
– Я не доставил им такого удовольствия, и не стал приходить снова. Вместо этого изложил свою позицию в письменном виде.
– А эти секреты, которые вы пронесли с собой…
– Я служил в Ацуги.
Кивок.
– Это закрытая база в Японии.
– Мы еще поговорим об этом. Хотя я вот думаю, не утратили ли эти секреты ценности, как только вы объявили о своем намерении раскрыть их?
Последние слова предназначались для второго человека из КГБ, который курил, прислонясь к оконной раме. Кириленко произнес эту фразу подчеркнуто в сторону. Он снова придвинулся к Освальду.
– Скажите, шрам хорошо заживает?
– Да.
– Вы хорошо переносите холод? Это же совсем не смешно, правда?
– Я начинаю к нему привыкать.
– А еда? Вы едите то, что здесь готовят? Недурственно, да?
– Мне не понравилась только больничная еда. Но это во всех больницах так.
Он опустил взгляд и увидел, что из-под брюк высовываются пижамные штаны. Торопился открыть дверь, надел брюки прямо на пижаму.
– А как вам русские люди? Очень любопытно, что вы о нас думаете.
Ли прочистил горло, прежде чем ответить. Этот вопрос его несказанно обрадовал. Он предвкушал, что об этом спросят, и более или менее подготовил ответ. Кириленко терпеливо ждал, явно развлекаясь, будто в точности знал, о чем думает Освальд.
Освальд думал: «Вот человек, которому я могу полностью доверять».
Вдалеке в воздухе висел фабричный дым, неподвижные высокие серые столбы в промерзшем голубом небе. Они с Кириленко ехали на заднем сиденье черной «волги». Сонно-белый город казался оглушенным. Освальд пытался вычислить, в какую сторону его везут, высматривая ориентиры, но когда они проехали главное здание Московского университета, больше ничего знакомого не попадалось. Он со стороны видел, как описывает эту поездку кому-то похожему на Роберта Спраула, его школьного друга из Нового Орлеана.
Розенбергов убили Эйзенхауэр с Никсоном.
В комнате двенадцать на пятнадцать стояла железная кровать, некрашеный стол и комод в занавешенном углублений. В темном коридоре находился умывальник, за ним – туалет и маленькая кухня. Кириленко сказал что-то второму сопровождающему, тот вышел, вернулся с низеньким стулом и поставил его у стола. Освальду дали заполнить биографическую анкету, затем еще одну – о причинах побега, и еще одну – о военной службе. Он писал весь день, с энтузиазмом, выходя далеко за рамки поставленных вопросов, царапал на полях и на оборотной стороне бланков. Стул оказался слишком низким для стола, и длинные предложения он выводил, привстав с него.
Вечером состоялся короткий разговор с Кириленко. О Хемингуэе. Теперь на кровать сел сам Кириленко, так и не сняв дубленку. Он вспоминал строки из хемингуэевских рассказов.
– Однажды, когда я здесь обживусь и стану учиться, – сказал Освальд, – я начну писать рассказы о современной американской жизни. Я многое видел. Молчал и наблюдал. Меня и привело сюда то, что я видел в Штатах, плюс чтение марксистской литературы. Я всегда относился к СССР как к своей стране.
– Мне бы страшно хотелось когда-нибудь увидеть Мичиган. Только лишь из-за Хемингуэя.
– Мичиганские леса.
– Когда я читаю Хемингуэя, у меня текут слюнки, – сказал Кириленко. – Ему даже не обязательно писать о еде, чтобы я проголодался. Все дело в стиле. У меня просыпается аппетит, когда я его читаю.
Освальд улыбнулся.
– Если он гениален, то гениален именно в этом. Он пишет о грязи и смерти, а я чувствую голод. Вы когда-нибудь ездили в Мичиган?
– Я ездил, куда мне велели, – ответил Освальд.
В полумраке Кириленко выглядел усталым. На ботинках проступили солевые пятна. Он встал, достал из кармана дубленки шапку из выхухоли и хлопнул ею по ладони другой руки.
– Нам многое нужно обсудить, – сказал он. – И кстати, можете называть меня Аликом.
Утром они говорили об Ацуги. Освальд описывал четырехчасовую вахту в радарной. Алика интересовали подробности, имена офицеров и срочнослужащих, конфигурация комнаты. Он хотел знать детали процедур, терминологию. Освальд объяснял, как все происходит. Рассказывал о мерах безопасности, типах оборудования высотомера. Алик делал пометки в записной книжке, смотрел в окно, когда собеседник не мог чего-нибудь припомнить или говорил неуверенно.
Когда речь зашла об «У-2», к беседе присоединились еще двое. Один из них бесстрастно называл его «метеосамолетом». Привели с собой стенографиста. Им нужны были имена пилотов «У-2», описание взлетов и посадок. Суровые люди. Стенографист оказался пожилым человеком с розеткой в петлице.
Когда Освальд не знал правильного ответа, он придумывал что-нибудь или пытался спрятаться за возбужденный синтаксис. Казалось, Алик понимал его. Они общались друг с другом вне общей беседы, молча, без жестов, без взглядов.
Имя конкретного пилота. Имя механика или охранника.
Непроницаемые люди склонились к нему. Он описывал случаи, когда радарная команда получала запросы о ветре на высоте восьмидесяти тысяч футов, девяноста. Описывал голос, доносившийся оттуда,напряженный, тусклый, дребезжащий, звук, раздробленный на элементарные частицы – урок физики или голос призрака. Они выжимали из него факты, имена. Масса новых вопросов. Скорость движения в воздухе, дальность полета, приспособления для глушения радаров. Он с досадой признавал, что ничего об этом не знает.
Алик сказал, что они продолжат утром. Ли ждал от него какого-то знака. Правильно ли он все делает? Разрешат ли ему остаться, поручат ли важные задания, разрешат ли изучать политэкономию?