Роджер в ответ пробормотал нечто уклончивое, а потом заговорил о другом. Однако слова капитана встревожили его. Неужели его душевное состояние так бросается в глаза, что даже Монтейт, такой неизменно почтительный и сдержанный, осмелился заговорить об этом? Роджер запомнил это и вскоре решился посетить доктора Оппенхайма, жившего за городом, среди рощ и ручьев Грюнвальда. Врач был уже стар и внушал доверие, ибо казался человеком опытным. У них было две долгие консультации, и Роджер описал ему свое состояние, пожаловался на бессонницу и страхи. Потом его подвергли подробнейшему опросу и заставили пройти мнемотехнический тест. И наконец доктор Оппенхайм сообщил, что ему непременно следует лечиться в санатории. В противном случае его уже начавшаяся душевная болезнь будет прогрессировать. Он сам позвонил в Мюнхен и договорился, что доктор Рудольф фон Хёсслин, его коллега и выученик, положит Роджера к себе в клинику.
Роджер отказался от госпитализации, но раза два в неделю несколько месяцев кряду приходил к нему на прием. Это помогло.
— Ничего удивительного, что после всего того, чего вы навидались в Конго и Амазонии, ваша психика пошатнулась, — говорил ему доктор. — Любопытно, что вы не испытываете тяги к самоубийству и не впадаете в буйство.
Рудольф фон Хёсслин, молодой еще человек, был вегетарианец по вкусам, меломан по склонности души и пацифист по убеждениям. Он выступал против этой — как и любой другой — войны и мечтал, что однажды по всей земле исчезнут границы, воцарится всеобщее братство — „кантианский мир“, как он любил повторять. Роджер выходил от него приободренный и успокоенный. Однако не был уверен, что ему в самом деле стало лучше. Ибо всякий раз, когда в жизни ему встречался такой вот добросердечный и душевно здоровый идеалист, он на какое-то время обретал былое равновесие.
Несколько раз он побывал в Цоссене, где, как и следовало ожидать, капитан Монтейт завоевал сердца всех новобранцев. Более того — благодаря его неустанным стараниям число их увеличилось еще на десять человек. Обучение и подготовка шли прекрасно. Но солдаты и офицеры лагерной охраны по-прежнему обращались с ними как с военнопленными: сурово, а порой — не без жестокости. Капитан сделал представление Адмиралтейству, прося, чтобы, как это было обещано Роджеру, ирландцам ослабили режим, разрешили время от времени выходить за пределы лагеря и они, например, могли выпить пива в местной таверне. Союзники они или нет? Почему же в таком случае к ним относятся, как к врагам? До сих пор, впрочем, Монтейт не получил ни малейшего отклика.
Роджер заявил протест. И устроил скандал командиру Цоссенского гарнизона генералу Шнайдеру, который сказал, что не может дать потачку тем, кто постоянно нарушает дисциплину, ибо в лагере происходят драки и даже отмечены случаи воровства. Монтейт все эти обвинения назвал ложью. Если и бывали инциденты, то лишь в тех случаях, когда охранники и надзиратели оскорбляли заключенных.
Последние месяцы в Германии Роджер вел постоянные и порой очень напряженные дебаты с правительственными чиновниками. И до самого его отъезда из Берлина ощущение, что его обманули, только нарастало. Берлин не был заинтересован в независимой Ирландии, никогда не рассматривал всерьез идею совместных действий с ирландскими революционерами, МИД и Адмиралтейство воспользовались его доверчивостью и простодушием, заставив мечтать о несбыточном. Тщательнейшим образом подготовленный проект, предусматривавший, что Ирландская бригада будет вместе с турецкой армией воевать против англичан в Египте, был остановлен — причем безо всяких объяснений — именно в тот момент, когда начал обретать реальные очертания. Циммерман, граф Георг фон Ведель, капитан Надольни и прочие офицеры, принимавшие участие в разработке этого плана, внезапно сделались неуловимы и начали избегать его. Под вздорными предлогами Роджера перестали принимать. Если же все-таки удавалось с кем-либо встретиться, немцы, неизменно ссылаясь на страшную занятость, говорили, что могут уделить беседе лишь несколько минут, Египет же — вообще вне сферы их компетенции. И Роджеру пришлось смириться и принять как данность, что Ирландская бригада — маленький символ борьбы ирландцев против колониализма — рассеялась дымом. И вслед за тем так же пламенно и неистово, как еще недавно Роджер восхищался Германией, он проникся к ней сперва горькой досадой, а потом и ненавистью — едва ли не большей, чем к Англии. В письме к нью-йоркскому адвокату Джону Куинну, пересказав обиды и унижения, которые пришлось вытерпеть от немцев, он писал: „Да, друг мой, я возненавидел их с такой силой, что предпочел бы окончить свои дни в британской петле, нежели здесь“.
От непреходящего раздражения и сквернейшего самочувствия ему пришлось вернуться в Мюнхен. Доктор Рудольф фон Хёсслин очень настоятельно советовал ему лечь в баварскую клинику санаторного типа и приводил сокрушительно убедительные аргументы: „Вы стоите на грани душевной болезни и не сможете избежать ее, если не отдохнете как следует и не отрешитесь от всего на свете. В ином случае вы рискуете лишиться рассудка или, в лучшем случае, навсегда, до конца дней своих превратиться в никчемное слабоумное существо“.
Роджер прислушался к его словам. И на несколько дней его жизнь обрела такой покой, что порой он сомневался — жизнь ли это? Снотворные заставляли его спать по десять-двенадцать часов. Потом он совершал долгие прогулки в соседней роще, где росли ясени и клены — по утрам было еще холодно, как будто зима наотрез отказывалась покидать эти места. Ему запретили курить и пить, посадили на строгую вегетарианскую диету. Ни читать, ни писать ему не хотелось, и он проводил целые часы без единой мысли в голове, и сам себе казался призраком, фантомом прежнего Роджера.
Этот сомнамбулический покой нарушил Роберт Монтейт, ворвавшийся к нему в одно мартовское солнечное утро 1916 года. Дело было столь важное, что капитан добился разрешения правительства посетить Кейсмента. Он был под столь сильным впечатлением от чего-то, что путался в словах и запинался:
— За мной в Цоссен прибыл курьер и доставил меня в Берлин, в Адмиралтейство. Там меня ожидала большая группа офицеров — и среди них два генерала. Сообщили следующее: „Временный комитет определил дату восстания — 23 апреля“. То есть через полтора месяца.
Роджер вскочил с кровати. Показалось, что вялость улетучилась в один миг, а сердце превратилось в барабан, раскативший частую дробь боевой тревоги. Говорить он не мог.
— Они просят прислать винтовки, карабины, пулеметы, патроны, — продолжал, захлебываясь от волнения, Монтейт. — Корабль, который доставит этот груз, должна сопровождать подводная лодка. Пункт выгрузки — Фенит в бухте Трали, в графстве Керри. Дата — Светлое воскресенье, около полуночи.
— Иными словами, германского наступления ждать не будут, — выговорил наконец Роджер. Он представил себе гекатомбу и красные от крови воды Лиффи.
— Курьер привез также инструкции для вас, сэр Роджер. Вы должны будете оставаться в Германии в качестве посла новой Республики Ирландия.
Роджер в тоске снова повалился на кровать. Товарищи не сочли нужным известить его о начале восстания прежде, чем германское правительство. Более того — приказывают ему оставаться здесь, покуда сами будут гибнуть, ввязавшись в безумную авантюру, что так по сердцу Патрику Пирсу и Джозефу Планкетту. Что же, они не доверяют ему? Иного объяснения нет. Зная, что он возражает против восстания, не согласованного по срокам с действиями рейхсвера, они сочли, что там, в Ирландии, он станет им помехой, так что пусть лучше сидит сложа руки в Германии в странной должности посла несуществующей республики, появление которой из-за этого восстания и неизбежных рек крови будет отодвинуто на еще сколько-то десятилетий, а скорей всего сделается и вовсе несбыточной химерой.
Монтейт молча ждал.
— Мы немедленно едем в Берлин, — сказал Роджер, поднимаясь окончательно. — Пока я буду одеваться, соберите мой чемодан. Мы выезжаем первым же поездом.