354
Понадобилось пережить умоисступление человека, про глотившего тикающую бомбу, потребовалось свалиться в безд ну, которой мог избежать, — чтобы вырвать себя из паутины страшного соблазна и сказать самому себе это «Нет!»; чтобы принять над собой правый суд по законам и правилам муд рости. «Суд наступил. Течение времени перестало быть; все погибало. — «Отец!» — «Ты меня хотел разорвать; а от этого все погибает». И когда до гибели мира остается всего двадцать поворотов ключа и стены мира должны рухнуть на исходе ночи, рож дается в Аблеухове непреклонное, презрительное «нет», в лицо брошенное Дудкину: «Не могу, да и не хочу; словом — не стану… Отказ: бесповоротный. Можете так передать. И прошу оставить в покое…» Рождается гнев и злость на тех, кто обманом вовлекал, заманивал: «Это вы называете выступлением, партийной ра ботой? Окружить меня сыском, всюду следовать… Самому же во всем разувериться… Я дал обещание, предполагая, что принуждения никакого не может быть, как нет принуждения в партии; если у вас принуждение, то — вы, просто, шаечка интриганов… Ну, что ж?.. Обещание дал, но… — разве я думал, что обещание не может быть взято обратно…» И самое глав ное: «Я отца не любил… И не раз выражался… Но чтобы я?.. Никогда». «Дважды достоевский» мотив — искупительного неуча стия в отцеубийстве и презрения к партийным интриганам- мошенникам — выражен в «Петербурге» как источник нрав ственного перерождения человека. Ставрогин, герой «без мерной высоты», отказался возглавить «движение», потому что ему «мерзило» и потому что у него были привычки порядоч ного человека. Аблеухов, смешной и нелепый, неудачник, «красный шут», отказывается от роли рядового исполнителя, испытав «потрясение жизни» — «будто слетела повязка со всех ощущений». И уже справившись с собой, уже одолев страшное ощу щение — «будто терзают на части, растаскивают в противопо ложные стороны: спереди вырывается сердце, а из спины вы рывают, как из плетня хворостину, твой собственный позво ночник», — Аблеухов понимает, что он пережил — ужас, Ужас. Пророчествующим «от Ужаса», одержимым «от Ужаса» назвал Андрея Белого Вячеслав Иванов. «Сардинница ужас ного содержания», хоть и не убила сенатора и не развалила 12*
355
стены старого мира, все-таки взорвалась в назначенное вре мя, на исходе ночи. Взорвалась вроде бы по недосмотру — но следуя железному механическому правилу первотолчка. Бомба, тикающая в утробе России, могла взорваться от любого неосторожного движения, от любого случайного при косновения. Чьи руки не дрогнут, чье сердце не истомится, кто дерзнет поставить сардинницу на нужное время и повернет ключик? Кто не будет мучиться ужасом? Кто посмеет? И Дудкин, в ясновидении белой горячки, в преддверии страшного своего конца отчетливо — «наизусть» — осознает: «Будут, будут кровавые, полные ужаса дни; и потом — все провалится; о, кружитесь, о, вейтесь, последние дни!» * * * Впрочем, об Андрее Белом, как в свое время о Достоев ском в связи с нечаевской историей, было сказано высоко мерно и безапелляционно: революции 1905 года он «не понял». * * * В то самое время, когда А. Белый создавал, завершал и готовил к публикации роман «Петербург», а именно в 1913 го ду, в обиход русской общественной мысли было введено поня тие «социальной педагогики». Ввел его М. Горький — в связи с инсценировкой «Бесов» в Художественном театре. «Русский садизм» 1 — такова характеристика «Бесов», пред ложенная Горьким. Писатель предусмотрительно напоминает «господину Немировичу», как режиссеру театра, о том, «что еще недавно «Бесы» считались пасквилем и что произведение это ставилось многими из лучших людей России в один ряд с тенденциозными книгами, каковы: «Марево» Клюшникова, «Панургово стадо» Вс. Крестовского и прочие темные пятна злорадного человеконенавистничества на светлом фоне рус ской литературы». Писатель сигнализирует: «Есть публика, которой забавно будет видеть неумную карикатуру на Тур генева в годовщину тридцатилетия его смерти, и приятно посмотреть на таких — «дьяволов от революции», каков Петр Верховенский, или на таких «мерзавцев своей жизни», каковы Липутины и Лебядкины; ведь глядя на них, очень легко и удобно забыть, что есть люди честные, бескорыстные…» Писа- 1 Ф. М. Достоевский в русской критике. М., 1956, с. 389–400. Далее все цитаты из Горького приводятся по этому изданию.
356
тель, наконец, апеллирует к доводу, как ему кажется, неотра зимому: к социальной пользе. «Меня интересует вопрос, — риторически восклицает Горький, — думает ли русское об щество, что изображение на сцене событий и лиц, описанных в романе «Бесы», нужно и полезно в интересах социальной педагогики?» Как же понимал «нужность и полезность», а вернее, «не нужность и вредность» «Бесов» Горький, предложивший «всем духовно здоровым людям, всем, кому ясна необходимость оздоровления русской жизни, протестовать против поста новки произведений Достоевского на подмостках театров?» Нужно и полезно то, что внушает «духовное здоровье, бодрость и веру в творческие силы разума и воли». Нужно и полезно то, что способствует «дружному единению умов и воль». Нужно и полезно то, что может повысить «темпера туру нашего отношения к действительности». Больше этого из статей Горького не следует — по части положительной программы, кроме разве того, что «мы должны тщательно пересмотреть все, что унаследовано нами из хаотического прошлого, и, выбрав ценное, полезное, — бесценное и вредное отбросить, сдать в архив истории». Достоевский с его «Беса ми» заносится по списку безусловно вредных, стоящих на пути «оздоровления». Признавая за Достоевским умение изображать болезни духа, «воспитанные в русском человеке его уродливой исто рией», Горький требует изоляции «темных, спутанных, про тивных», а также искаженных, болезненно злых, «бесфор менных» русских душ. Ведь «пока эта безумная душа ищет себе стержня или наказания, — сколько она — попутно в мо настырь или на каторгу — прольет в мир гнилого яда, сколько отравит детей и юношества!» «Ведь они заражают, внушая отвращение к жизни, к человеку, и — кто знает — не влияла ли инсценировка Карамазовых на рост самоубийств в Москве?» «Не здесь ли один из источников все растущего хулиганства, которое в существе своем — та же карамазовщина?» Итак, Достоевский, обличивший карамазовщину и бесов щину, изобразивший это «озеро яда», обвинялся Горьким в растлении общества и поколения. Диагноз болезни объяв лялся ее причиной и первоисточником. Отсюда и призыв: «пора подумать, как отразится это озеро яда на здоровье будущих поколений». Отсюда и санкции: предлагаю протесто вать против Достоевского. Свой протест против Достоевского Горький квалифици ровал как «протест против тенденций и явлений, враждебных
357
росту человечности в обществе». Свой протест против Досто евского — «реакционера, основоположника «зоологического национализма», ярого шовиниста, антисемита, проповедника терпения и покорности» и т. п. — Горький определил как прием политической борьбы. Горький возмущался: «один литератор приписал мне намерения крайне свирепые. Он гово рит, что если бы я был министром, то сжег бы Достоевского. Министром я не надеюсь быть, но все-таки считаю долгом моим заранее успокоить взволнованного писателя: если и буду, то не сожгу». Заметки Горького «О карамазовщине», в которых бук вально накануне первой мировой войны и последовавшей за ней революции он борется с «злым гением» Достоевского как с реальным и опасным злом, поучительны и символичны. В них заложена вся будущая программа управления искус ством, намечены (пока еще в весьма смягченном варианте) уставные положения того репрессивного метода руководства литературой, который спустя двадцать один год под назва нием «социалистический реализм» войдет с подачи М. Горь кого в жизнь нового, теперь уже «духовно здорового» обще ства. Помнил ли Горький свое обещание «не сжигать Достоев ского», когда в 1934 году с трибуны Первого Всесоюзного съезда писателей в чине великого пролетарского писателя громил Достоевского? Думал ли о том, чем может обернуться не только для по койного Достоевского, но для живых, сидящих в зале писате лей, и для него самого его старая идея: «протест общества против того или иного литератора одинаково полезен как для общества, которому пора сознать свои силы и свое право борьбы против всего, что ему враждебно, так и для личности»? Предполагал ли, как отзовется в судьбах тысяч и тысяч писателей сконструированное им клеймо «социально вред ный»? Во всяком случае, спустя двадцать один год с Достоев ским Горький не церемонился. Получив полномочия власти, он постарался надолго отлучить Достоевского от русской куль туры и русского народа. И Достоевский, представленный перед делегатами Первого съезда писателей Страны Советов как предтеча фашизма, как средневековый инквизитор, как изувер и проповедник социального дегенератства, не имел никаких шансов быть «нужным и полезным», равно как и его роман «Бесы», в буквальном смысле репрессированный на несколько десятилетий. Приговор был подписан на самом верху: нар-