346
И тот факт, что прообразом революционной партии, изображенной в «Петербурге», стала партия организованного террора, воплотившая (пусть и не во всем буквально) мечту Петруши Верховенского, — одно из самых серьезных доказа тельств того самого «злоупотребления» Достоевским и его приемами. Но только «внешние» ли они, эти приемы? Достоевский в качестве событийного прототипа берет нечаевскую историю — худшее и как будто совсем нехарактер ное явление для революционного движения в России. Но и Андрей Белый, вслед за Достоевским, в качестве прототипов деятелей движения берет представителей анархо-террористи- ческого крыла эсеровской партии. Причем узнаваемость прото типа однозначно нарочитая: так, бегство революционера Дуд- кина («Петербург») из Сибири в бочке из-под капусты — хорошо известный эпизод биографии эсера Гершуни. Таким образом происходит любопытное пересечение вымыслами реальности: не только персонажи «учатся» у реаль ных исторических прототипов, но и реальные деятели многое берут у своих литературных предшественников. Сопоставление «Петербурга» с «Бесами» — как в аспекте действующих лиц, так и их реальных прообразов — дает богатый материал для осмысления тенденции, о которой пре дупреждал Достоевский. Очевидно: революционеры Андрея Белого, объединенные уже не в самодеятельные и домо рощенные ячейки-пятерки, а в мощную боевую организацию, заметно продвинулись по пути воплощения идей «Катехизиса». «Я деятель из подполья, — объясняет Николаю Аблеухову Дудкин (Алексей Алексеевич Погорельский, потомственный дворянин, порвавший со своим классом и ставший «видней шим деятелем русской революции»). — …Я ведь был ницшеан цем. Мы все ницшеанцы… для нас, ницшеанцев, волнуемая социальными инстинктами масса (сказали бы вы) превра щается в исполнительный аппарат, где все люди (и даже такие, как вы) — клавиатура, на которой летучие пальцы пья- ниста (заметьте мое выражение) бегают, преодолевая все трудности. Таковы-то мы все». «Спортсмены от революции», — уточняет Аблеухов. Соб ственно говоря, идеи Дудкина гораздо радикальнее «Катехи зиса»: если там «поганое общество» подразделялось на шесть категорий по степени утилизации, то есть употребления в революционное дело, то в программе новой партии — «все люди — клавиатура». Намного превзошел Дудкин своих пред шественников и как лидер: никаких церемоний с «демокра тической сволочью», никаких предрассудков насчет пределов
347
власти вождя партии. «Я действую по своему усмотрению… мое усмотрение проводит в их деятельности колею; собствен но говоря, не я в партии, во мне партия…» Ни сама партия, ни ее вождь не строят иллюзий отно сительно своих целей и задач: все то же, старое и знакомое, — «мы провозгласим разрушение…». Так, Дудкин развивает «па радоксальнейшую теорию о необходимости разрушить куль туру; период изжитого гуманизма закончен; история — выветренный рухляк: наступает период здорового варварства, пробивающийся из народного низа, верхов (бунт искусств против форм и экзотики), буржуазии (дамские моды), да, да: Александр Иванович проповедовал сожжение библиотек, университетов, музеев, признание монголов…» Но специализация по части разрушения и монголов не проходит бесследно. Партия, изображенная в «Петербурге», находится на стадии не только духовного, но уже и физичес кого вырождения, а ее сотрудники переживают мучительный процесс распада личности. Люди, объединенные в органи зацию, в партию, испытывают чувства острого, отчаянного одиночества — почти на грани безумия. Сам лидер террорис тической партии (партийная кличка Неуловимый, он же Дуд- кин, он же Погорельский) подвержен «роковым явлениям» — кошмарам, галлюцинациям, приступам тоски, отвращения и гадливости, припадкам преследования. «В ночь по три кошма ра, — констатирует Дудкин, — татары, японцы или восточные человеки своими глазами подмигивали ему; но что всего уди вительнее: в это время ему вспоминалося бессмысленное, черт знает каковское слово енфраншиш; при помощи слова боролся; являлось и наяву роковое лицо на куске темно- желтых обой». Приступы белой горячки, спровоцированные одиночеством, многочасовым курением и непрерывным алкоголем, имеют, однако, и более глубокую причину; истоки болезни, которая изводит вождя и его партию, запрятаны где-то в самой сердце вине движения. Какая-то неискоренимая нравственная, духов ная порча разъедает партию, сеет внутри нее рознь и вражду; исправить положение нет уже никакой возможности. Дудкин признается: «…имя странной болезни еще неизвестно, а признаки — знаю: тоска, галлюцинации, водка, курение; частая и тупая боль в голове; особое спинно-мозговое чувство: оно — по утрам. Вы думаете, я — один?.. Больны — почти все. Ах, оставьте, пожалуйста, знаю, что скажете; все-таки: все сотрудники партии — больны той болезнью; черты во мне разве что подчеркнулись; еще в стародавние годы при встре-
348
чах с товарищем я любил изучать; многочасовое собранье, дела, разговоры о благородном, возвышенном; потом, знаете ли, товарищ зовет в ресторан». Но дело не просто в приверженности к алкоголю. «Ну — водка; и прочее; рюмки; а я уж смотрю; если у губ появилась вот этакая усмешка… так знаю: на собеседника положиться нельзя; этот мой собеседник — больной; и ничто не гаранти рует его от размягчения мозга: такой собеседник способен не выполнить обещания… способен украсть и предать, изна силовать; присутствие его в партии у— провокация. С той поры и открылось значение эдаких складочек около губ и ужимочек; всюду, всюду встречает меня мозговое расстройство, неуловимая провокация…» Так Дудкин, «честный террорист», индивидуалист и мистик, допустивший в своей партии провокаторство «во имя великой идеи», сам становится орудием и жертвой провокации, густой сетью опутавшей не только боевую организацию, но и всю страну. Провокаторство, дозволенное в ограниченных преде лах, имеет тенденцию к преодолению барьеров, выходит из- под контроля и становится из специфического универсаль ным средством. Именно провокацией, которая пожирает рево люцию, и больна ее революционная партия. Историческая жизнь России, которая заключена между политической ре акцией, полицейским сыском, революционным террором и все проникающей, всепоглощающей провокацией, находится во власти оборотней-провокаторов — бесов. Создав единую сеть провокации, они-то и подталкивают Россию к катастрофе, чреватую для страны полным внутренним перерождением. Когда С. Н. Булгаков в 1914 году писал о «Бесах» как о романе, где художественно поставлена проблема провокации, когда он доказывал, что человекобожеское сознание ставит Петра Верховенского «по ту сторону добра и зла» и делает из него провокатора в политическом смысле, предателя, за деньги выдающего тайны партии, — тогда роман Андрея Белого был только что опубликован. Таким образом, на вопрос С. Н. Булгакова, коренной и ключевой, — «представляет ли собою Азеф-Верховенский и вообще азефовщина лишь случай ное явление в истории революции, болезненный нарост, которого могло и не быть, или же в этом обнаруживается ко ренная духовная ее болезнь?» — Андрей Белый отвечал само стоятельно. И свою независимую солидарность с позицией Бул гакова («Страшная проблема Азефа во всем ее огромном значении так и осталась не оцененной в русском сознании, от нее постарались отмахнуться политическим жестом. Между
349
тем Достоевским уже наперед была дана, так сказать, худо жественная теория Азефа и азефовщины» 1. Андрей Белый об наруживает в романе «Петербург» созданием образа Азефа — провокатора Липпанченко. Один из руководителей террористической организации, таинственная «особа», которая держит в своей власти и Дуд- кина, и Аблеуховых, и всю партийную сеть, малоросс Липпан- ченко, он же грек Мавракардато, он же агент-провокатор охранного отделения, изображен в «Петербурге» с фотогра фической узнаваемостью: Азеф. Чрезвычайно любопытен тот факт, что в момент создания романа Андреем Белым прото тип Липпанченко, Азеф, после того как в 1908 году был разо блачен и заочно приговорен к смерти Центральным комитетом эсеровской партии, скрывается за границей, то есть пребывает в состоянии исчезнувшего из России Петра Верховенского. «Бесы» и «Петербург» связывались нерасторжимой связью: зловещий посредник и материализовался и возник в реаль ности угаданный и предсказанный Достоевским, а затем заме ченный, схваченный в главных чертах Андреем Белым. Дей ствительно: после Нечаева это был деятель небывалых в исто рии революционных партий масштабов зла. В конце 10-х годов русское общество было поистине оше ломлено размерами провокации: Азеф, начавший службу в де партаменте полиции в 1893 году, еще студентом вступивший в заграничный союз партии эсеров в 1899 году, уже через два года, в 1901-м, становится «собирателем партии (объеди нив Северный, Южный и заграничный союзы), а в 1903-м — вождем Боевой Организации. Удачные теракты против храни телей режима и удачные же провокационные акты против товарищей по партии лишали деятельность Азефа какого бы то ни было идеологического оправдания. Но так же, как это было в случае с Нечаевым, феномен Азефа поспешили объя вить «случайным и конечно же единичным явлением». Разгля деть в этом явлении коренную болезнь революционной партии, провозгласившей принципиальное нарушение нравственной нормы новой, особой революционной нормой, выпало на долю Андрея Белого. Липпанченко, близнец Азефа, в контексте романа «Петер бург» оказывается роковым, фатальным порождением среды, в которой реабилитировано насилие. Раз «акт террористи ческий свершает нынче всякий», провокация, выживающая только в обстановке тотального нарушения нравственной нор-