465
дело — другого выхода он не находит. «И свет белый станет не милым, и жизнь тягостной, невыносимой». Хроника тихановских событий запечатлела момент, когда человек, смущенный и соблазненный, теряя себя, переходит на сторону безумия, становясь его вольным или невольным со участником: «Поначалу никто не приставал к этой процессии (то есть к бригаде по раскулачиванию. — Л. С.)… Но вот Савка Клин отвалил от плетня и… пошел за ней, оглядываясь на соседей, и, как бы оправдывая это свое действие, пояс нял громко и виновато: — Может, обувка сносная найдется… Валенки или сапоги. Все одно — пропадут. Одни ворчали на него неодобрительно: — На чужое позарился? Ах ты, собака блудливая. Но другие вроде бы и оправдывали: — Отберут ведь… Все равно отберут. И все в кучу сва- лют. А там гляди — подожгут. Не пропадать добру-то». Скатерть-самобранка классовой борьбы момента «обостре ния», зазывающая на «пир труда и процветания», предлагала блюда с острой приправой; отведав их, человек терял и ап петит, и вкус, и чувство меры. Садиться за стол классовой борьбы эпохи ликвидации было опасно и страшно — от сидя щих рядом человек заражался злобой и одиночеством. При зывы и лозунги ликвидации, эти словесные образы безумия, вселяли ужас, сковывали благие помыслы и добрые движения души, наваливались и душили, как тяжелый, кошмарный сон, сеяли панику, рождали тревогу, будили страх. И никто не крикнул, не возразил… И никто из бедноты не засту пился. Тебя растопчут, растерзают на части, и никто не чихнет, не оглянется, пойдут дальше без тебя, будто тебя и не было… Злоба и «сумление» задушат каждого в отдель ности. И никто не остановил это позорище… Ставить свою подпись никто не поспешал… Этот «никто», как символ молчащей, запуганной, затрав ленной толпы, в которой не различить отдельного человека, как морок, как видение небытия, — лейтмотив романа, худо жественный образ сдачи и гибели русской деревни, призрак раз-общения людей. Грозные симптомы разрушения человеческого сознания, распадения души, преступления нравственной нормы исследо ваны в романе Можаева применительно ко всем, без исклю чения, лицам. Русская деревня в изображении писателя ока зывается индикатором процессов, происходящих в обществе,
466
ибо она концентрирует и обнажает во всей его подлинности самый дух эпохи. Перед «чертовой каруселью» оказываются в равной мере беззащитны все деревенские люди, они же — ее неизбежные жертвы. Поразительна художественная логика появления первой жертвы в Тиханове: ею оказывается Федот Клюев, лучший из лучших тихановцев, тот самый «сеятель и хранитель», неумолимой логикой событий превращающийся в убийцу. Ибо в запале, в озверении при попытке защитить сына, которому выкручивают, заламывают руки и который только что хотел вступиться за мать, он совершает убийство. Убитым же оказывается самый убогий, самый обманутый одно сельчанин, активист по раскулачиванию Степан Гредный — из тех, кто особенно надеялся на добычу со стола классовой борьбы. Первое же применение чрезвычайных мер в Тиханове сыграло свою провокационную роль: разыгранная по устано вочной схеме «вылазка классового врага» дала веский довод в пользу курса на «обострение». Именно после этого эпизода, раскатав в пух и прах Федота Клюева вместе с сыном, продав их добро с молотка за бесценок, активисты «обострения» сняли иконы вместе с божницей, раскололи в щепки и сожгли на глазах у всего народа. «Народ ноне осатанел совсем», — сокрушенно и тоскливо винятся тихановцы. «Бесы, вышедши из человека, вошли в свиней; и бросилось стадо с крутизны в озеро и потонуло». Евангельский сюжет исцеления человека переосмысляется в романе Можаева парадоксально и фантасмагорически. Миф и метафора как бы оживают в детальных бытовых образах и получают воплощенное физическое бытие — с беспреце дентными ранее условиями существования и для людей, и для свиней. Миру деревенских суеверий о ведьме Веряве, что оборачи вается свиньей и бросается под ноги обозу, пришел конец. Укладу «окостенелого домостроя и дикости» объявлена тоталь ная война, текущий момент которой — «беспощадное выкола чивание хлебных излишков из потаенных нор двуногих сус ликов». Грядущая уравниловка чревата последствиями еще не ведомыми: «— Ты видел, как в свинарниках свиньи живут? Когда кормов вдоволь, еще куда ни шло. А чуть кормов внатяжку, так они бросаются, как звери. Рвут друг у друга из пасти. А то норовят за бок ухватить друг друга или ухо оттяпать…
467
человек зарится на чужое хуже свиньи… Еще похлеще свиней начнете рвать все, что можно». Время свободных пастухов и свободно пасущихся сви ных стад на глазах тихановцев прекращает свое течение. Свиньи, так же как и люди, подпадают под строгий учет. Вслушаемся — с точки зрения евангельского мифа — в речь Возвышаева: «Вольная продажа скота у нас в районе запре щена… Палить свиней запрещено!.. С завтрашнего дня всех свиней поставить на учет. И ежели кто не сдаст свиную шку ру — отдавать под суд… Проверьте всю наличность свиней… Если будет обнаружена утайка лишних голов, накажем со всей строгостью, невзирая на лица…» И начинается варфоломеевская ночь для свиней. В бе зумии, в спешке и суете, в панической суматохе люди ищут резаки, колуны, топоры и кинжалы, уничтожая следы свиного поголовья. За ночь стадо свиней — семьдесят четыре головы — гибнет от рук обезумевших людей, и первый свиной визг, предваряя жуткую какофонию резни, по иронии судьбы разда ется на подворье председателя Совета. За жизнь свиней, за голову каждого поросенка объявляется выкуп — денеж ный штраф в пятикратном размере, к забойщикам скота применяются чрезвычайные меры, резня скота грозит переки нуться на людей. Запах паленой щетины, сладкий душок прижаренного сала, соленое, копченое, мороженое мясо — отныне этим и только этим может обернуться жизнь каждой свиньи. А когда ветеринары открыли новую болезнь — «свиную рожу» («по причине которой разрешалось не только забивать скотину, но и палить свинью, дабы при снятии шкуры не заразиться»), было предрешено не только настоящее, но и будущее свиных стад. Назначенный на 20 февраля 1930 года конец света, или сплошной колхоз, знаменуется лозун гом: «Все, что ходит на четырех ногах, будет съедено». Все, что появлялось на крестьянском дворе, попадало в опись и подлежало налоговому обложению, а значит, грозило хозя ину немалыми бедами. За каждую живую свиную голову он рисковал собой. Жизнь свиней была обречена на много поко лений вперед; исцеление взбесившегося человека по евангель скому образцу становилось весьма и весьма проблематич ным. ЧТО СЧИТАТЬ ЗА ПРАВДУ Куда деваться в этой адской круговерти простому мужику, поильцу и кормильцу? Что делать ему, когда воинствующая и торжествующая политика ликвидации лишает его человечес-
468
кого достоинства, отъединяет от мира и от соседа, вовлекает в безумие? Страницы романа, повествующие о том, как замол кали люди, утрачивали волю и надежду, как беспомощно ощущали свою заброшенность и обреченность, — самые, навер ное, горькие, самые трагические по своей жестокой правде. Однако хроника тихановских событий дает художествен но убедительное, фактически достоверное и поистине бесцен ное свидетельство о той огромной силе сопротивления, о живой душе народа, пытавшегося противостоять надвигавшемуся безумию. При всей разобщенности, разрозненности людей, вынужденных элементарно спасать свою жизнь, сколько му жества, упорства и человеческого благородства проявляют многие из тихановцев, подчинившихся силе, но не покоривших ся неправде. Мужики и бабы не хотели брать греха на душу — этим чаще всего объяснялось достоинство поступка в ситуации, провоцирующей зло. Отказ от соучастия был важнейшим и, по сути, единственным способом нравственного отпора «великому перелому». Не донести, не проголосовать, отказаться участвовать в погроме соседа, приютить в своем до ме «ликвидированного» — значило в условиях «обострения» со хранить человеческий облик, образ и подобие: «Колокола сымать будут. Попа еще вчера забрали. Кого-то из арестантов привезли. Наши все отказались. Даже последние мазурики не пошли на такое дело». Политика исполнительства, безропотного, нерассуждающе- го и угодливого, стремящаяся подчинить всех поголовно, вначале пытается воздействовать убеждением и угрозой — психологией коллективного большинства. «Тебе этот отказ бо ком выйдет», — угрожает Кречев Бородину. А Тараканиха, ак тивистка раскулачивания, добавляет: «Ну чего ты уперся как бык?.. Не ты первый, не ты последний. Кабы без тебя не пошли кулачить — тогда другое бы дело. А то ведь все равно пойдут и без тебя». Однако чем дальше по вехам перелома, тем серьезнее последствия для дерзнувших отказаться от соучастия: «Мы вот здесь за что с тобой сидим? А за то, что телегу отказались везти с конфискованным добром…» Выбор между соучастием и неучастием становится вопросом судьбы. В романе Можаева проверены, кажется, все возможные варианты нравственного выбора человека, втянутого в орга низованное преступление. «Прижмут — пойдешь», «не один — так другой», «не ты — так тебя» — эти доводы берут за горло каждого, заставляя в минуту роковую решаться на поступок с позиции совести или с позиции подлости. «Чертова ка-