Выбравшись в поле, лейтенант на несколько секунд потерял сознание. Еще до конца не выйдя из этого состояния, лишь открыв глаза, снова ринулся вперед. Дальнейшее было в полузабытьи: Егорьев упирался здоровой ногой в борозды, сгребал пальцами руки землю и все бился, толкался, дергался, сам того не замечая и не осознавая, что находится на одном и том же месте…
Приближающийся шум мотора будто удар обухом встряхнул все в голове Егорьева. Сознание вдруг стало необычно ясным и отчетливым, боль захлестнуло внутри непонятно откуда взявшейся, какой-то ледяной струей, кровь прилила к лицу. Лейтенант приподнялся, поглядел по сторонам: в нескольких десятках метров от него, прямо по полю, не разбирая дороги, мчался, приминая колесами невысокую траву, грузовик, наполненный людьми. Сидящие в кузове были одеты в советскую военную форму, и Егорьев, поняв, что это его последняя надежда не сгинуть окончательно в этом голом поле, закричал что было сил:
— Э-эй! Стой! Стой!
Крик получился хриплый, сдавленный, слабый. Да будь он и в десять раз громче, все равно его никто бы не услышал за сопутствующим движению грузовика грохотом. Егорьев и сам смекнул, что слышать его из машины не могут. Вытащив из кобуры пистолет, упирая его рукояткой в грудь, одной рукой поставил оружие на боевой взвод и невероятным усилием воли заставил себя подняться на колени, тем самым по пояс высовываясь из травы, прицелился в движущуюся машину, несколько раз нажал на курок. Пули угодили в борт грузовика, расщепив доски в местах попадания. Тотчас же в машине залязгали затворы, и Егорьев, чувствуя, что сейчас последует ответный залп, выкрикнул на последнем надрыве:
— Свои! Свои! Помогите!
Лейтенант уже не слышал, как подобно ржавым отпирающимся засовам взвизгнули тормоза грузовика, как, выпрыгнув из машины, бежали по полю несколько человек — упав в траву, он был в беспамятстве…
Тряска на ухабах вновь приоткрыла Егорьеву глаза: он лежал на дне кузова, вдоль бортов расположились красноармейцы, грузовик несся на огромной скорости.
«Лишь бы не сидеть на месте», — в последний раз подумалось лейтенанту, проваливающемуся, теперь уже надолго, в бессмысленную пустоту…
44
— Этот будет жить, а может быть, еще даже и воевать, — громко и отчетливо произнес чей-то голос над самой головой Егорьева.
«Когда же, наконец, все это кончится?» — первое, о чем подумал лейтенант, увидев перед собой серую брезентовую стену палатки. Что это именно палатка, Егорьев понял лишь потом, сейчас же его интересовало одно: долго еще перед ним будет то свет, то тьма, то реальное восприятие окружающего, то беспамятство?
Однако на этот раз сознание вроде бы закрепилось прочно. Егорьева только что сняли с операционного стола, и теперь он лежал тут же, в палатке полевого госпиталя, на ветхом топчане — должны были прийти санитары, чтобы грузить раненых на автомашины. Как впоследствии узнал Егорьев, осколок, которым он был ранен, вошел под левую лопатку, пробил плечо и застрял у начала реберных костей, на четверть своей длины высунувшись наружу уже из груди, ободрав своими острыми, с зазубринами краями кожу на шее. При этом оказался затронут какой-то нерв, в результате чего отнялись, повиснув плетьми, левые рука и нога. Уже после Егорьеву растолковали, что последствия его ранения не столь серьезны: и рука, и нога со временем восстановятся, вплоть даже до первоначального состояния, осколок тоже извлечен без каких-либо отягчающих последствий. Все это лейтенант узнал потом, сейчас же лежал на топчане, толком еще не осознавая, что с ним все-таки произошло, но тем не менее радуясь, что боль ушла куда-то внутрь и почти не напоминает о своем существовании, а голова по сравнению с последними сознательными впечатлениями и ощущениями ясная и отдохнувшая. О чем-либо еще Егорьев больше подумать не успел: стены палатки вдруг заходили ходуном, лейтенант, пугаясь, что снова теряет сознание, зажмурился, но, через несколько секунд открыв глаза, сообразил, что его перекладывали с топчана на носилки и теперь несут. Вскоре Егорьева подняли в кузов грузовика и положили в ряд с остальными ранеными. Машины тронулись. В дороге лейтенант даже умудрился немного поспать под слабое покачивание и несильный, будто добродушный гул работающего мотора. Резкий гудок паровоза возвестил о прибытии машин на станцию. Тут опять Егорьева, как и других, сняли с машины и перенесли в вагон санитарного поезда, уложив на верхнюю койку у окна. Паровоз прогудел снова, послышался легкий шум, и вот уже станционные пейзажи стали медленно уплывать назад. Состав набирал ход. Лежать в чистом белье под свежей простыней и на мягкой подушке было очень хорошо. Сонливая умиротворенность безраздельно владела Егорьевым. Ничего не болело, ничего не хотелось делать и ни о чем не было желания думать. При полном сознании и реальном восприятии окружающего проявлялась тем не менее какая-то заторможенность разума. Но чувство это было приятное, словно плывешь куда-то, а куда — неизвестно, но плывешь безмятежно, спокойно и по течению. Находясь в таком состоянии, Егорьев, сам того не чувствуя, заснул под мерный перестук колес…
…Среди ночи лейтенант начал задыхаться во сне, отчего и пробудился, преисполненный бессознательного испуга. Широко раскрыв рот, долго вдыхал и выдыхал застоявшийся вагонный воздух, пропитанный запахом лекарств и наполненный летней духотой. Когда дыхание вошло в нормальный ритм, несколько успокоился. Все тело горело в жару, голова болела, в плече снова ломило, и отдающимися в висках ударами гулко бился пульс.
Поезд несся на огромной скорости, колеса в бешеном темпе выстукивали четкую, отрывистую дробь, вагон швыряло из стороны в сторону так, что Егорьев то сползал влево, нависая над самым краем койки и рискуя свалиться вниз, в проход, то при очередном, довольно быстро повторяющемся изменении положения вагона стукался всем телом о стекло и о часть железной стены, благо что еще здоровой стороной. Чувствуя, что так можно и вылететь со своего места, лейтенант отодвинулся подальше от края. Поглядев в окно, не увидал там ничего, кроме непроглядной темноты, и вдруг задумался, вроде бы ни о чем конкретном и в то же время обо всем.
Что стоило затронуть в эту минуту? Подводить итог прожитому как будто бы еще рано — в перспективе у него была не смерть, а жизнь. И в то же время жить той, прежней жизнью тоже нельзя — слишком много произошло событий за этот месяц, слишком велико и серьезно их значение и слишком сильно потрясли они душу Егорьева, чтобы он не думал о них.
Так правильно или неправильно он жил? Вообще, что входит в эти понятия: «правильно», «неправильно»?
«Смотря с какой точки зрения подходить», — хотел ответить на свои мысли Егорьев.
«А ты смотри с человеческой точки зрения», — будто подсказывал ему кто-то из себя самого.
«Хорошо», — ответил Егорьев и стал анализировать.
Итак, если исходить из нашей, социалистической морали, он жил правильно: комсомолец, активист, верен заветам партии, пошел сражаться за Советскую власть и свободу и независимость Родины — Союза Советских Социалистических Республик. Все вроде верно, все правильно, и еще бы месяц назад он гордился бы этим, но теперь… Если раньше Егорьев смотрел на жизнь сквозь мутную воду вдолбленных в него идей, то теперь прямо перед его глазами встали неопровержимые факты: бездарность в командовании, огромные потери и, что самое ужасное, заградотряды, изуверство на заброшенной лесной дороге. В конце концов, он сам, все, что с ним случилось, что предшествовало его ранению. А если брать раньше: обезглавленные церкви, валяющиеся на земле колокола, на последнем издыхании цепляющийся за свои ворота их сосед Никифор — и все это забрызгано, облито, как из ведра, обмазано кровью. И чьей? Своего же народа, за счастье которого он, лейтенант Егорьев, пошел драться с немцами. Чудовищное, преступное расхождение слов с делами. Да и хороши ли эти сами слова, сами идеи? Тогда как он жил, он, воспитанный, можно сказать, вскормленный на этих словах и идеях? С человеческой точки зрения?