Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Теперь Дрозд шел, с ненавистью поглядывая на спину двигавшегося впереди Еланина. Окажись у него под рукой оружие или по крайней мере хотя бы нож, всадил бы он его в эту проклятую спину и отлеживался бы спокойно в госпитале. И не надо было бы подставлять свою голову под пули. Все можно списать на немцев, и тогда… Да кто будет подозревать в чем-то какого-то сержанта Дрозда. Но оружия не было, его он выбросил…

Из этих мыслей сержанта вывел тихий оклик Еланина, заставивший Дрозда побледнеть:

— Стой! Дальше по-пластунски… Иначе не подобраться.

Дрозд поглядел вперед и затрясся от страха. Впереди отбивались от насевших с трех сторон немцев остатки четвертой роты. Свои, русские солдаты были близко. Дрозд даже увидел несколько знакомых ему людей, разглядев, как ему показалось, черты старшего лейтенанта Полищука, командовавшего что-то, а может, ему только показалось. Но все это было, и было так близко, и в то же время недосягаемо далеко. Чтобы добраться туда, надо преодолеть пятьдесят простреливающихся со всех сторон метров. А это было выше сил сержанта…

Еланин услышал позади себя сдавленный крик, а когда обернулся, то увидел сержанта Дрозда, бегущего прочь от траншей, прочь от боя, прочь от всего на свете…

— Трус! Назад! Застрелю! — заорал Еланин, вскакивая на бруствер и становясь в полный рост, хватаясь за крышку кобуры. В тот же миг откуда-то сзади со свистящим завыванием пролетела над подполковником мина, быстро опускаясь прямо на фигурку бежавшего по полю Дрозда, коснулась спины сержанта и, блеснув красным всполохом, исчезла вместе с человеком.

Только лишь Еланин успел увидеть это, как острый осколок наискось, от конца ребер и почти до бедра распорол живот подполковнику, перебив поясной ремень. От пронзившей мгновенно все его тело острой боли, помутившей взор, Еланин запрокинул голову назад, хватаясь одной рукой за два конца болтающегося у живота ремня и изо всех сил сжимая пальцы в кулак. Согнулся, потеряв равновесие, упал обратно в траншею. Здесь, кое-как перевернувшись на спину, открыл глаза, проморгался. Стискивая от боли зубы и напрягаясь всем телом, чуть нагнул голову вперед, посмотрев на свою рану. Подолы гимнастерки и нижней рубахи были изорваны в клочья, а по телу шел огромный, сантиметров в тридцать, шов. Шов быстро увеличивался в размерах, по краям его с бульканьем текла кровь, а изнутри стали показываться, выпирая на поверхность, голубовато-розовые кишки. Делая нечеловеческое усилие, Еланин выгнулся всем телом, засунул руку в карман брюк, вытащив оттуда индивидуальный пакет. Но тут же потревоженные внутренности повалились наружу. Еланин выпустил из рук пакет, снова хватаясь за живот. Перевязывать было бессмысленно, и он понял это…

«Зачем я поехал сюда, чего искал здесь? Хотел лично удостовериться… — думалось Еланину. — В чем, в чем удостовериться?… А может быть, за этим…» Да, конечно, за этим, сейчас он лгать себе не будет. Он ехал сюда, втайне, даже не понимая того сам, подсознательно надеясь получить пулю или осколок. Так оно и случилось, чего же еще? Умереть за Родину, умереть в бою — что за чепуха. Он хотел умереть, и хотел умереть не за что-то, а просто оттого, что жить больше не представлялось возможным. Он должен был умереть. Так чего же еще…

Через минуту Еланин был мертв.

35

Четвертая рота старшего лейтенанта Полищука доживала свои последние минуты. С того момента, как Егорьев приказал открыть огонь по прорвавшимся с фланга немецким танкам и пехоте, прошло не более получаса, но за это время все было уже решено. Полищуку удалось организовать круговую оборону, благодаря которой рота и продержалась эти тридцать минут, но теперь силы иссякли. Полтора десятка человек до последней возможности отстреливались из удушливого облака гари и пыли. Именно это облако до поры до времени и спасало оборонявшихся, делая их невидимыми для противника. Пять подбитых танков стояло вокруг, распространяя запах горелого бензина и масла. Остальные ушли вперед, предоставив расправляться с уцелевшими русскими частям батальона СС, введенного в дело сегодняшним утром. Егорьев лежал около гусеницы одного из подбитых танков. Танк этот въехал в траншею, куда предварительно ухнулся снаряд, и теперь машина стояла как в капонире. Егорьев расположился под люком механика-водителя. Где-то рядом попрятались остальные бойцы, те, кто был еще жив, на мертвых же можно было наткнуться на каждом шагу.

Лейтенант Егорьев ждал. Если бы его спросили, чего он ждал, он, наверное, не ответил бы. Скорей всего, он ждал развязки, ведь чем-то все это должно было закончиться. Уже несколько минут, как затихла перестрелка. Ветер постепенно относил в сторону черный дым от горящих танков. Егорьев лежал так, что снаружи его почти не было видно, но и он из своего убежища видел мало, поэтому не мог сказать: здесь ли немцы или ушли. Ушли… перебив всех. Если ушли, то, значит, можно дождаться темноты, а там… Но до чего же будет страшно, если никого не осталось в живых. Вообще больше всего на свете Егорьев боялся остаться один. И не только на войне. Эта боязнь в нем была всегда, он, наверное, и родился с нею. Он боялся одиночества; но не такого, которое испытывает человек, оставаясь, например, в одиночку в темной комнате. Боязнь одиночества для Егорьева заключалась в потере близких ему людей. В потере непоправимой, невозвратной. Это присуще, скорее всего, почти всем людям. И Егорьев боялся не тех опасностей, которые таит в себе одиночество (в данном случае, если ему удастся выбраться отсюда, опасностей пути, которым подвергается человек, идя по занятой врагом территории), — нет, для него это было не главное, хотя и существенное. Главным было другое — как сможет он дальше обходиться без человеческого общения? Еще когда Егорьев попал в военное училище, мир для него как бы разделился надвое: в одном мире, более близком и родном, были отец, мать, его деревня, затем город, старые знакомые. В другом мире, в котором существует сейчас, все совершенно иное, ни с чем не схожее: его служба, война. И в этом мире он тоже приобрел близких себе людей, пусть близких не до такой степени, как в мире том, первом, но все-таки достаточных для человеческого общения. Теперь же в окружающем близких людей не осталось, а до того, первого мира ему не добраться. Он может лишь с тоской вспоминать его — это и есть одиночество…

Тем не менее время шло, а немцы не подавали никаких признаков своего пребывания здесь. Наконец Егорьев осмелился вылезти из-под танка. Все кругом представляло собой зрелище ужасное, и Егорьев, не желая созерцать происшедшего, направился по траншеям в ту сторону, откуда час назад атаковали немцы. По траншеям он добрался до опушки леса. Вокруг было тихо, лишь где-то у реки раздавался рокот моторов и какой-то плюхающийся звук — немцы наводили понтонную переправу взамен сожженного во время боя деревянного мостика.

Егорьев вошел в лес. Здесь было тихо и свежо, лес навевал какие-то мирные воспоминания. Егорьев сразу почувствовал себя гораздо спокойнее, оказавшись здесь. Там, на равнине, где нет ни деревца, чувствуешь себя так, будто гол как сокол, и укрыться тебе негде, отовсюду тебя видать, никуда не спрячешься. Тут же все, казалось, было надежнее, лес был будто старый, верный, преданный друг, готовый предоставить тебе безопасное убежище.

Егорьев огляделся по сторонам: лес словно приглашал его, обещая успокоение и отдых. И дышалось здесь легко-легко. Последний раз бросив взгляд на еще видневшуюся сквозь ветки дымящуюся равнину, Егорьев подумал: «Значит, один» — и углубился в лес.

36

Золин выбрался из окопа, снял каску, стряхнул с плеч землю, поглядел на сидящего в окопе Лучинкова, горько вздохнув, вымолвил:

— Что, Саня, навоевались…

Лучинков продолжал молча сидеть в окопе.

— Выходи, пошли, — сказал Золин.

— Куда? — как эхо отозвался Лучинков.

— Да куда-нибудь, — пожал плечами Золин, снова вздыхая. — К своим дойдем — слава богу. Немцев встретим — ты как хочешь, а я стреляться больше с ними не стану. Так и скажу — примите от меня капитуляцию. Мне теперь что советские, что немецкие — все едино. Устал я, смертельно устал.

41
{"b":"141354","o":1}