Неверно! — воскликнул тут Марцел. — Ваня говорил — Евгений!
Этот Петр, Евгений или Павел, — продолжал князь, — став взрослым, сделался охотником и пошел служить султану. Однажды вечером надел он башмаки…
Тут Марцел рассмеялся — «ля-ля-ля!» — но князь продолжал рассказ.
— Надел он башмаки из козьей шкуры, а поверх них натянул сапоги из юфти, потому что задумал пойти на охоту. Захотелось ему отведать утятинки, и вот отправился он к озеру. Постоял на берегу, подумал, да и вошел в воду, а дробовик свой поднял над головой. В ту пору уже стемнело, и вода покрылась рябью…
«Господи, — сказал я себе, — я, старый дурак, слушаю эти россказни, словно мне десять лет от роду и нет у меня дел поважнее! Ведь это какая-то чертовски знакомая сказка из „Тысячи и одной ночи“!» Я махнул рукой на рассказ и с помощью маленькой Юлии принялся растапливать плиту.
Из головы у меня не выходила мадемуазель Сюзанн, и я лишь изредка поглядывал на полковника. На него падал отблеск огня, опять он был в своей стихии, и слушатели его смеялись. А в моих мыслях мелькает нечто совсем иное, я рассеян и все меньше и меньше понимаю барона Мюнхгаузена. Голос его сливается с кухонными шумами…
«Так, — мелькает у меня в мыслях, — человек, которого ты видишь перед собой, — шут гороховый. Какая лживая игра наполняет сейчас его душу? Что замышляет он, кем притворяется, какие достойные названия подыскивает для своего бродяжничества? Знаю наверняка, что он скроется перед рассветом. Он уже пригнулся для прыжка, и спокойствие, которое он разыгрывает, нужно ему лишь для того, чтобы пустить пыль в глаза служанкам».
Я старался уловить на его лице признаки растерянности и страстно хотел подстеречь тот миг, когда рука Алексея Николаевича замрет, не зная, куда деться. «Вот сейчас, — говорил я себе при малейшем движении полковника, — сейчас он проведет ладонью по лбу, сейчас устремит в пространство невидящий взор, как человек, удрученный заботами, сейчас отвернется от Франтишки, покрывшись потом неловкости…» Ничуть не бывало! Князь еще перебарывает себя, он еще владеет собой, и все упомянутое происходит скорее с Франтишкой. Она и впрямь не в своей тарелке. На носу у нее выступил пот, она стоит слишком близко к князю, она вытирает ладони б передник на животе и глупо смеется; глупо, фальшиво, принужденно — как смеются, услышав неуместную шутку. Она не знает, что отвечать, ищет слова, и руки ее повторяют все тот же жест, как будто и они ищут направление.
Я обвел глазами группку остальных наших дам, отмечая про себя теперь уже каждое движение их пальцев, каждое их слово. И тут мне бросилось в глаза нечто новое: девицы смотрели на полковника с состраданием!
Честное слово, — до чего же резкая перемена! Я понял, как им не по себе…
А князь? Я видел его старость, видел его неподвижное лицо — ах, весь его облик уже совершенно не тот, как в те поры, когда мы жадно ловили каждое его слово!
Это конченый человек. Он развенчан, выбит из колеи, лишен всякой таинственности. Я могу предугадать, что он сделает, знаю, что он скажет, и если меня еще что-то и поражает в нем, так это его бесстыдство и упрямое стремление допеть свою партию до конца. Увы, я вижу теперь, что он обманщик, вижу — это один из тех проходимцев, которые не умеют вовремя прекратить игру. Мне его жаль. Боже мой — точно так же, как и все остальные, я питаю к нему склонность, смешанную с сочувствием… Склонность, которая ни капли не походит на восхищение. Мне хочется закрыть ладонью его рот и набить его сумку колбасой…
А вот ко мне подходит Марцел. Садится, тронув меня за рукав. Губы его полураскрыты, словно он чему-то удивляется, он хочет что-то сказать, но не может выдавить из себя ни слова. Молчит. Потирает лоб жестом, перенятым у Мюнхгаузена. Он словно чувствует себя скованным собственной преданностью, собственной решимостью и верой! Он отказывается видеть действительность. Не желает ничего слышать. Он опускает голову.
Какие чувства владеют им? Мне кажется, я их понимаю, и я рад был бы сказать кое-что этому мальчику, но его молчание сильнее. Я хотел было пожать ему руку, но Марцел уже встал. Смотрит на Мюнхгаузена, кусая губы, и вдруг без всякого стеснения спрашивает:
— Вы возьмете с собой еду? Кухарки приготовили вам в дорогу яйца и пять коробок мясных консервов…
…А теперь последуйте за мальчиком — он бросился вверх по лестнице, он открывает дверь в комнатку Китти.
Чего тебе, что это ты вздумал, ведь сюда каждую минуту может войти Михаэла…
Ах, — отвечает Марцел, — я должен тебе сказать про это: князю до нас и дела нет!
Как? Почему ты думаешь?
Он балагурит со служанками. Сдается мне, он перед ними заискивает и, кажется, говорит к тому же неправду.
Этого не может быть, — выдохнула Китти.
— А я говорю — да. Знаешь историю про охотника? Он опять ее рассказывает, но теперь выходит так, что охотник этот служил у султана и женился на Филомене.
Кто это — Филомена?
Никто. Князь ее выдумал, или…
— Что ты хотел сказать? — спросила Китти, когда он осекся, но Марцел начал с другого конца:
Во второй раз он рассказывает все не так.
Думаешь, он лгал?
Да!
Тут оба подростка приблизились друг к другу — словно то сходились объятия их общего разочарования. Китти берет в рот кончик ремешка, обернутого вокруг ее запястья, и, крепко зажав его зубами, дергает руку.
Ты-то пойдешь? — спрашивает Марцел.
Как же мне не пойти? Могу ли я так поступить?
— Думаю, он нас не возьмет. И думаю — он собирается совсем не туда, куда говорит. Он убежит к графу Коде!
— Неправда!
— Правда, — понизив голос, говорит Марцел. — Я это знаю. Корнелия спрятала свои вещи в коровнике — она убежит с ним!
Китти не сразу отвечает, она краснеет, она дергает ремешок. Наконец девочка прекращает игру своего отчаяния и роняет:
Значит, все кончено? Нет! — возражает она сама себе. — Корнелия — дурочка!
Может быть, но мне известно, что она на это рассчитывает.
— На что?
На то, что убежит с князем. Я своими глазами видел, как он прикидывал в руках вещи Корнелии, а теперь делает вид, будто и не знает, что она отказалась от места. Они сговорились!
А я все равно пойду, — заявляет Китти. — Я пойду, я хочу вырваться отсюда!
Неужели ты пойдешь вместе с Корнелией? — цедит сквозь зубы Марцел.
И Китти снова не хватает слов. Она растеряна: ей приходит мысль о Михаэле, ей хочется позвать сестру, побежать к ней — но Китти колеблется, прислушиваясь к тому, как барабанит по окнам дождь.
— Китти! Китти! Китти! — взывает Марцел, но маленькая барышня не поднимает головы.
Она подавлена. Кисть ее затекла — слишком сильно затянулся ремешок на запястье, и эта боль доставляет ей теперь наслаждение. Китти рвет ремешок — и вместо того чтобы заговорить о Михаэле, упоминает о Сюзанн.
Ох эта парижанка! — произносит она язвительным тоном горничных и осыпает оскорблениями бедную свою учительницу, словно и сама-то была злой.
Она любит, любит князя, — заканчивает Китти, — любит его так же, как Корнелия и как Михаэла…
А что же Марцел? Сунув руку в карман, он пересчитывает свои шестьдесят крон.
— Ну что ж, — вздыхает он, пропустив сквозь пальцы последнюю монетку. — Пойдем одни. Слава богу, нам не у кого отпрашиваться.
За ужином француженка поставила в известность пана Стокласу, что кто-то из ее родственников заболел и она должна вернуться в Париж. Смысл ее намерения был весьма прозрачным, и хотя все мы старались не ставить мадемуазель в неловкое положение и не желали задерживаться на этом предмете долее, чем того требовало приличие, все же мы не могли просто проглотить все свои вопросы. Однако участливость наша получалась довольно топорной. Сюзанн отвечала односложно. Она не хотела обнаруживать беспокойства, которое завтра могло оказаться пустым, и сдержанность ее, казалось, выражала, что все свои действия она предпринимает на собственный риск и ответственность.