Князь отобрал вашу книгу у того чужого человека…
Ты знаешь, что это за книга? Знаешь, откуда она? — прошептал я, меж тем как меня обдавали волны жара.
Знаю, — ответил он с чуть заметным смущением; лакея, заставшего вас на том, как вы красите себе усы.
БЕГСТВО
С нами бог! Вы хотите услышать модное повествование, вы знаете, что полагается, и настаиваете, чтобы я под шелест ветерка расписывал историю, вьющуюся подобно речке, перепрыгивающей через камни, брошенные у нее на пути, и в конце концов добегающей до моря. Вы хотите видеть сверкающую гладь, взборожденную событиями, которым время дает выговориться и умолкнуть. Хотите следить волну за волной, событие за событием в порядке, который установлен и дан, — а мой рассказ меняет то место, то время, плетет пятое через десятое… И все же позвольте мне еще немного погарцевать без дорог, держась одержимости, уловляя слова нескольких персонажей разом. Позвольте мне возвращаться и поворачиваться по ветру и складывать картину из мелких явлений, мечась от предмета к предмету — что столь отвечает моему умонастроению, — чередуя сцены, чередуя любовь со страхом из-за воровской проделки, внезапно меняя общение с обманщиками, которых мы покидаем для бесконечной доверчивости детей, под разбойные выкрики и звуки наивной нежности, прослеживая четыре волокна одной и той же веревки. Слишком туго переплелись, говорите? Еще бы!
Мы достаточно долго выдерживали вежливый тон, говоря: «С добрым утром! Добрый день!» Князь спал как сурок, и вот он просыпается от петушиного крика.
Мы достаточно долго наблюдали за Михаэлой, повествуя о том, что держит она в левой руке и какую муху отгоняет правой. Достаточно долго лили мы вам вино в бокалы — так вот, пришло время хлебать из пригоршни.
Наступил вечер накануне бегства барона Мюнхгаузена, и тревога моя нарастает. Слышу торопливые шажки Корнелии, слышу, как цокают широкие каблуки старой Вероники, и доносится до моего слуха бег на цыпочках легкой Марцеловой туфли. Ловлю среди всех этих звуков шаги мадемуазель Сюзанн и ошибаюсь стократно. Француженка не выходит из своей комнаты. Она заперлась, но дух мой витает возле нее. Думаю о ней, думаю о Марцеле… и вдруг прихожу к мысли, что кража моя, вероятно, все-таки открыта. Может, да. А может, и нет… Эта неуверенность побуждает меня расспросить Эллен. Иду к ней.
А она — она пишет в Шотландию, что мы помолвлены; она встает, поворачивается ко мне, и на лице ее сияет простодушная улыбка. Эллен беззаботна, тиха, скромна, и под ее пятнистой кожей густеет румянец, которому не пробиться к свету. Эллен темнела от счастья, не приобретая его окраски. Я положил ладонь на ее письмо, примолвив, что безмерно далек от того, что ей желательно. Меня так и подмывало разорвать письмо и опрокинуть чернильницу, но я был до того выбит из колеи и расстроен, что не решился ни на какие действия.
Эллен взяла меня за руку, сказав, что у нее нет секретов от матери.
— И тем не менее, — продолжала она, откинув образцово прямую спину свою на спинку стула, — я готова отправить письмо хоть через неделю, а число поставлю по твоему желанию.
Говоря так, она поправляла косынку из прозрачной ткани, спустившуюся у нее с плеча, и обнажала зубы в немеркнущей улыбке.
Сейчас мне вспоминаются штук пять сравнений, промелькнувших тогда у меня в голове, и такое же количество отрицательных оборотов, которые так и не были бы поняты, — но все это составляет второй план повествования. Я же хочу теперь не более, чем явить вашему взору смиренную деву, полную желания не сегодня, так завтра довести свое дело до конца. А себя я хочу показать возмущенным, прислушивающимся к каждому шороху, потерявшим голову, испуганным — короче, таким, каким я тогда был, неспособным сосредоточиться на какой-нибудь одной мысли, одной заботе, одном опасении. В голове моей проносились образы Сюзанн, Китти и Марцела, князя, голландца и полицейского. Ах, представьте себе, как, сжав пальцами виски, с подергивающейся над бровями кожей, стою я перед шотландской улыбкой! Представьте, как из бойниц шотландских зубов вырывается, овевая меня, дыхание возлюбленной и я отвечаю ей:
— Дурочка, ты ничего не слышала о «Южночешской хронике»? Не слышала ничего о подлеце голландце или о князе? Ты говорила со Стокласой?
Если вы когда-либо стояли лицом к лицу с человеком, который наверняка не понимает вас, если вы когда-либо чувствовали все бессилие ваших слов — вам нетрудно будет пожалеть меня.
Горе несчастным влюбленным, горе этому сословию, выходящему, как Венера, из волн морских с целомудренным жестом, — горе им, этим последователям культа наготы, кто бы они ни были, ротмистры или адвокаты. Горе им — но вдвойне горе нам, слушающим, как один из них насвистывает заключительные такты любовной симфонии.
Это — наш адвокат! Наш поверенный, чей подбородок приклеился к воротничку. Он поднес к губам сжатые в кулак пальцы и уставился в пол. Его захлестнула растерянность, и, слушая Михаэлу, он покусывает волоски на тыльной стороне ладони. Он открыл ей свои необыкновенные чувства и получил от ворот поворот. Ах, кто выразит всю жгучесть оскорбления, какую испытывает сейчас адвокат?
Михаэла растрогана собственным благородством и чуть ли не плачет. Что нам с ними делать? Вдруг он сейчас захнычет? Нет! Адвокат вытер влажное чело и переменил позу. Мы спасены, ибо вот он шевельнул ногой, и в его суставах (где вскоре угнездится подагра) раздался сильный хруст. Этот звук возвращает нас к мужественной телесности. Адвокат поклонился, его бакенбарды жалко дрогнули, когда он проглотил слюну, и бедняга кинулся прямиком к Стокласе.
В это же время я, несчастный Бернард Спера, мчусь по лестницам и коридорам. Мне надо поговорить с князем, и я отбросил всякую осторожность. Я искал его в конторе, заглянул на кухню и теперь стучу во все двери с криком: «Алексей Николаевич!»
Наконец я застиг его, наконец-то я могу высыпать на него все мои вопросы. Я говорю, говорю, говорю и пальцами вытираю нос.
Если б взор мой в состоянии был проникнуть через потолок, я увидел бы над собой адвоката в сходном со мной положении: он стоит перед Стокласой, держит в руке носовой платок и жалуется на неблагодарность. Какое совпадение — ведь, клянусь божьей любовью, я только что заклинал князя не платить мне злом за добро.
— Между нами все кончено, — отвечает мне на это князь. — Ты, Бернард, знал, что этот тип околачивается возле Отрады, ты знал его имя и ни слова мне о нем не сказал. Более того, когда я хотел свести с ним счеты, ты удерживал меня и делал все возможное, чтобы помешать мне встретиться с ним.
Прежде чем он кончил, и прежде, чем я собрался с мыслями для ответа, этажом выше открыл рот пан Стокласа и заорал во все горло. Хотел бы я разобрать хоть слово… Но тут в ухо мне закричал князь:
Слышишь? Хочу теперь же проститься с тобой, ибо кто знает, представится ли нам позднее случай пожать друг другу руки. Прощай, Спера!
Еще минутку, — сказал я, просовывая мой башмак меж порогом и притолокой. — Зачем вы отдали эту книгу Стокласе? Хотели подвести меня?
А, — ответил князь Алексей, — начинаю понимать: это была награда тебе за то, что ты списывал мой полковой дневник для англичанина.
Я ощутил, как от такого недоразумения разжижается мой мозг и бултыхается внутри черепа, подобно барде в полупустом бочонке. Я чувствовал, что схожу с ума. Темно вокруг, и где-то во дворе пробуждаются чьи-то голоса, среди них я различаю голос Марцела и, сломленный, восклицаю:
— Князь, этот переплет я украл из библиотеки! Господи, сколько мучений ни за что ни про что, и заплатили-то мне за него всего восемь сотен, да и те уже тю-тю!
А приятель мой смеется и говорит мне в утешение:
— Ладно, скажи своему англичанину, что завтра в десять утра я уезжаю в Будейовице, а оттуда в Вену. Вот и все, что я могу для тебя сделать, может, он тебе еще малость подкинет.
Он умолкает, он хочет запереться в одиночестве, но моя нога мешает ему.