Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Герман Гессе искал ответ в антигуманизме. И потому присягал "смеховой культуре", "вечному смеху", то есть "Черному проекту".

Ромен Роллан был влюблен в Великую французскую революцию. Он понимал, что величие этой революции именно в том, что она превратила проект "Модерн" в исторический мейнстрим. Он отдавал себе отчет в особой роли народного нутряного начала в осуществлении подобных революций. А также в том, что в нутряном народном начале сосуществуют серьезность и смех, высокая Идеальность и – Хаос. Но он категорически отказывался (как и Александр Блок) низвести народное нутряное начало к смеху и хаосу. И Блок, и Роллан, и Гюго, и Манн понимали, чем чревато подобное низведение.

Понимали это и Рабле с Бахтиным. Но они такое низведение приветствовали и осуществляли! Да, приветствовали и осуществляли! Ишь ты, "консерваторы"! Бахтин молится на Её Величество Низость (сквернословие, гипостазированный смех, гиперсексуальность, обжорство… – сколько можно перечислять-то!). Только молится? Нет, он зовет эту Низость, надеется, что она вырвется из глубин народной души и пожрет ненавистный ему строй. А также все остальное. Проклиная революцию за наличие в ней идеальности, Бахтин противопоставляет оной не порядок, а абсолютный бунт, оргию.

Блок, говоривший о "музыке Революции" (то есть о Высоком как главном сокровище народной души), относился к "восхитительной Низости" как к главному врагу человечества. Так же относились к этому Ромен Роллан и Томас Манн.

И, пожалуйста, не надо подмен! Не о запрете на смех идет речь (вот в чем уж не обвинишь названных авторов), речь идет о том, чем отличается Красная революция ("революция как любовь", как музыка, как торжество духа) от черной оргии. От бунта. От безумств распоясавшейся толпы. Толпы, ОСВОБОЖДЕННОЙ с помощью смеховой культуры – воспеваемой Бахтиным! – ОТ всего высокого. И в силу этого превращенной в Зверя из Бездны. Подменить революционный порыв (никогда не свободный от безумств и оргиастичности, но не сводимый к оным) – пришествием этого Зверя. Разве не этим сосредоточенно занялись во второй половине XX века и теоретики (постмодернизма, да и не только), и практики (руководители "красных" и "черных бригад", вожди слепого молодежного бунта, лидеры контркультуры, предложившие своим адептам "секс – драг – рок")?

Чего хотел Андропов от Бахтина? На этот вопрос мы никогда не получим однозначного ответа. Может быть того, чтобы оскал вышедшего из бездны Зверя всех ужаснул. И Зверя можно было подавлять соответствующим способом, создавая новую политическую систему. А может быть – триумфа Зверя. Установления его всевластия, то есть Ада. Но перестройка – подарила нам этот Ад.

И если мы хотим понять, в чем шансы на борьбу с оным, то прислушаемся к Аверинцеву. Который, обсудив философию смеха Бергсона, утверждает: "…Предание, согласно которому Христос никогда не смеялся, с точки зрения философии смеха представляется достаточно логичным и убедительным. В точке абсолютной свободы смех невозможен, ибо излишен. Иное дело – юмор. Если смеховой экстаз соответствует освобождению, юмор соответствует суверенному пользованию свободой".

Аверинцев на этом важном утверждении не останавливается. Он тут же спрашивает себя и читателя: от чего освобождает смех? И заявляет: освобождаться можно, в числе прочего, даже от свободы.

Вдумаемся – именно донельзя аполитичный Аверинцев впервые переводит разговор о Бахтине в политическую плоскость. Заявив сначала о том, что "европейская свобода как феномен вполне реальный, хотя и весьма несовершенный, основана "пуританами" в борьбе с распущенностью "кавалеров", он опровергает далее ложные уравнения Бахтина ("смех = демократия", "серьезность = тоталитаризм").

"Тоталитаризм, – говорит Аверинцев, -противопоставляет демократии не только угрозу террора, но и соблазн снятия запретов, некое ложное освобождение; видеть в нем только репрессивную сторону – большая ошибка. Применительно к немецкому национал-социализму Т. Манн в своей библейской новелле "Закон" подчеркивает именно настроение оргии, которая есть "мерзость перед Господом", в стилизованном пророчестве о Гитлере говорится как о совратителе мнимой свободой (от закона). Тоталитаризм знает свою "карнавализацию".

Эта карнавализация, указывает Аверинцев, опирается на особый смех – "смех цинический, смех хамский, в акте которого смеющийся отделывается от стыда, от жалости, от совести".

Отделываясь от всего этого, человек не освобождается, а превращается в раба стихии. "Жажда отдаться стихии, "довериться" ей, – пишет Аверинцев, – давно описанное мечтание цивилизованного человека. Кто всерьез встречался со стихиями – хотя бы со стихиями, живущими в самом человеке, в том числе и со смехом, как Александр Блок, – держится, как правило, иных мыслей".

Бахтин, говорит Аверинцев, блоковских вопросов перед собою не ставил. Ибо он присягнул мировоззрению, сделавшему "критерием духовной доброкачественности смеха сам смех". Ничего себе мировоззрение! Бр-р-р! Аверинцев приводит феноменальную цитату из Бахтина: "Понимали, что за смехом никогда не таится насилие, что смех не воздвигает костров, что лицемерие и обман никогда не смеются, а надевают серьезную маску, что смех не создает догматов и не может быть авторитарным (…). Поэтому стихийно не доверяли серьезности и верили праздничному смеху". (ТФР, стр. 107.)

Больше всего Аверинцева возмущает то, что Бахтин приписывает недоверие к серьезности и веру в смех – народу. Так сказать, "простым людям". Можно бы было, говорит он, "спросить хотя бы про Жанну д\' Арк: она-то относится к простым людям Средних Веков, так что же, она "стихийно не доверяла серьезности" (чего? своих Голосов? Реймсского миропомазания?) или впадала в серьезность, как в маразм, по причине слабости и запуганности? А участники народных религиозных движений, еретических или не еретических, они "доверяли" своей "серьезности", уж во всяком случае, не "официальной" или не доверяли?.."

Аверинцев крайне деликатен по форме. Но – не по содержанию. Его вопросы к Бахтину обнажают продуманную и провокативную лживость всех утверждений автора теории "освободительного народного смеха". "Не таящего в себе насилия", "не воздвигающего костров", "не создающего догматов".

"Да, - иронически отвечает Аверинцев Бахтину, – создавать догматы – это не функция смеха, но вот своей силой навязывать непонятые и непонятные, недосказанные и недосказуемые мнения и суждения, представления и оценки, т. е. те же "догматы", терроризируя колеблющихся тем, что французы называют peur du ridicule, – такая способность для смеха весьма характерна, и любой авторитаризм ей энергично пользуется. Смехом можно заткнуть рот, как кляпом".

Разве перестройка не затыкала смехом рот, как кляпом? Разве мы уже забыли про шуточки ее архитекторов, позволявшие им создавать иллюзию того (вновь слово Аверинцеву), что "нерешенный вопрос давно разрешен в нужную сторону, а кто этого еще не понял, отсталый растяпа – кому охота самоотождествляться с персонажем фарса или карикатуры?".

Перестройка – ей в 1988 году говорит свое тихое "нет" Аверинцев. Ее "смеховой культуре". Ее ложным противопоставлениям ("ворюга или кровопийца", "смех или террор"). Почему "или"? – спрашивает Аверинцев. "Террор смеха, – пишет он, - не только успешно заменяет репрессии там, где последние почему-либо неприменимы, но не менее успешно сотрудничает с террором репрессивным там, где тот применим".

Бахтин – не в курсе? "Смех не воздвигает костров", - утверждает он. Аверинцев разводит руками: "Костры вообще воздвигаются людьми, а не олицетворенными общими понятиями. ‹…› Но вот когда костер воздвигнут, смех возле него звучит частенько, и смех этот включен в инквизиторский замысел: потешные колпаки на головах жертв и прочие смеховые аксессуары – необходимая принадлежность аутодафе".

145
{"b":"140634","o":1}