Но наконец-то мечта Роберта сбылась — и он вновь вышел на сцену. Сначала в небольших театрах. «Капелла» в Лок-Хоспитал, «Грот» на Сент-Джордж-Филдз, таверна «Черный бык» на Паддинг-лейн. И многие другие таверны — не помню названий.
Затем Рейнла— и Марилебон-Гарденз летом: если шел дождь, приходилось промокать насквозь. «Грейт Рум» на Пентон-стрит, на углу Хеймаркет. По мере роста признания, наши лучшие театры — «Ковент-Гарден», «Друри-Лейн», «Линкольнз-Инн-Филдз», «Кингз-Опера-Хаус», «Литл-Тиэтр» на Хеймаркет. И всюду — шумные рукоплескания! По мнению критиков, Роберт блистал в ролях светских фатов, шутов, молодых щеголей…
— Ни капли не сомневаюсь, — пробормотал я.
— …в спектаклях «Двуличный Дьявол» и «Лживый слуга»…
— Что и говорить, дело свое он знал, — буркнул я.
— …с не меньшим успехом он выступал и в других спектаклях. В пьесах Шекспира, к примеру. Наконец, он становится одним из Актеров Ее Величества: труппа была образована мистером Ларкинсом. Ага, судя по выражению вашего лица, имя этого великого импресарио вам небезызвестно, я угадала? Тогда вы должны были слышать и об Актерах Ее Величества: эта труппа задумала представлять творения Шекспира в их чистейшем, первозданном виде. Быть может, вы присутствовали на какой-либо постановке мистера Ларкинса в театре «Глобус» — так его назвали в Саутуорке? Нет? Увы, его больше не существует: сгорел дотла, однако до недавнего времени там ставились пьесы Шекспира, тщательнейшим образом сохранявшие дух оригинала; по мнению мистера Ларкинса, наши современные театры вытворяют с этими шедеврами невесть что. Поэтому небольшая сценическая площадка строилась внутри таверны; сцену перегораживал занавес: для трагедий — черный, для комедий — пестрый. Костюмы актеров в точности соответствовали изображаемой эпохе; исторической достоверностью обладали и оружейная стрельба, и фейерверки, и музыкальные инструменты — гобои и скрипки, — словом, весь арсенал елизаветинской режиссуры. В труппу также входили и дети — мальчики-подростки. Вам, разумеется, известно, что во времена правления королевы Бесс женщинам не дозволялось появляться на сцене. Отсюда — мальчики. В этом вопросе мистер Ларкинс был непреклонен. Однако в конечном счете юные исполнители себя не оправдали. Способен ли одиннадцатилетний непоседа передать нежное очарование Джульетты, обольстительное своенравие величественной Клеопатры, хрупкую прелесть бедняжки Офелии? И, помимо всего прочего, эти безмозглые сорванцы никак не могли вызубрить толком свои роли.
Нашелся ли выход? Да — и очень простой. Вскоре Роберту — и кое-кому из актеров — пришлось взяться за эту нелегкую задачу. Роберт особенно оказался на высоте. Лучшего исполнителя нельзя было и вообразить! Мелкие шажки, переливы мелодичного голоска или вдруг сварливое брюзжание — что ж, вскоре чуть ли не весь Лондон начал стекаться к таверне, чтобы увидеть его Розалинду в «Как вам это понравится», Виолу в «Двенадцатой ночи» или Порцию в «Венецианском купце». Вам знакомы эти пьесы, мистер Котли? Да-да, не сомневаюсь, что знакомы. Уверена, что вам без труда вспомнится, как эти героини по разным причинам — кто из-за любви, кто в поисках защиты, кто желая найти свое место в мире — переодевались юношами; вам вспомнится, как прекрасная Розалинда, например, переодевается мальчиком по имени Ганимед, а Виола принимает обличье бесполого Цезарио до тех пор, пока герцог Орсино в него не влюбляется — точнее, в нее.
Вздохнув, леди Боклер умолкла, потом тихо заговорила снова:
— Однако в пору высших триумфов Роберта разразился небывалый скандал — и с его карьерой, увы, было покончено. Именно по этой причине, думаю, он и предпочитает скрываться, избегая, в частности, показывать свое лицо окружающим: вы — не исключение. Шумиха вынудила Роберта перемещаться инкогнито — то есть под чужой личиной. Короче, вся его жизнь превратилась в сплошной маскарад.
Я выдержал паузу, ожидая продолжения. Когда его не последовало, я сурово нахмурился и произнес:
— Я как будто слышал кое-что об этом скандале.
Леди Боклер обратила ко мне взгляд из-под атласной маски, за которой только что спряталась, сославшись на необходимость защититься от солнца и ветра — крайне неблагоприятных, по ее словам, для цвета лица: совершенно неважно, что в тот момент воздух был неподвижен, а солнце едва-едва показалось над крышами Мейфэра и Пиккадилли, когда мы втроем брели по Конститьюшн-Хилл в Грин-Парке.
Мне никогда еще не доводилось видеть миледи при естественном освещении, пускай даже самом слабом. Слушая ее, я размышлял о том, что она впервые показывается мне не только вне дома, но и просто при свете дня; раньше, если исключить наше первое свидание, в общественном месте мы не встречались. В теперешних обстоятельствах облик ее заметно изменился. Густая масса волос, при свечах черная как смоль, сейчас манила взгляд золотисто-каштановым отливом, хотя изначально она, вне сомнения, венчала чью-то иную голову — возможно, юной привлекательной поселянки. В тусклых лучах солнца ее бледные напудренные щеки, прежде чем спрятаться под маской, показались синеватыми, точно снятое молоко, однако даже в этом неясном свете блестели перламутром, а также пурпуром и ярь-медянкой, украшавшими шейки голубей, которые сновали у наших ног. Нос миледи странным образом вытянулся вперед; губы сделались тоньше, несмотря на покрывавший их слой кармина; черты лица выглядели более жесткими и угловатыми, словно они отражались в хорошо отполированном, но треснувшем зеркале. Та же самая дама — и одновременно другая, как если бы два разных портрета накладывались друг на друга и сливались до нераздельности, причем один можно было различить только под определенным углом зрения, подобно смутной фигуре на моем холсте, проступающей сквозь «Даму при свете свечи». Я старался припомнить любопытную теорию Пинторпа насчет свечи и обоев: в ней посредством какого-то логического ухищрения существование последних упразднялось; говорилось там что-то относительно красок, допускающих различные вариации, о предметах и лицах, меняющихся в зависимости от освещения; о том, что свет и люди лукавят, хитрят, вводят в обман, будто всякий человек всего лишь намалеван на театральном заднике или представляет из себя trompe-1'oeil.
Так это или нет, но я созерцал новую для меня картину, разинув рот от удовольствия, а еще охотней взялся бы за кисть, если бы леди Боклер, которая до сих пор успешно отражала все мои физиогномические поползновения, не выказывала явного беспокойства по поводу моей чрезмерной внимательности. Стоило мне вперить в нее взгляд попристальней, как она тут же отворачивала лицо, намеренно стараясь держать его в тени, пряталась за складками веера, нервно посматривая в карманное зеркальце, и в конце концов достала маску.
Однако при новом освещении разительно изменилась не только внешность леди Боклер: изменилось и ее поведение — увы, к худшему. Меня крайне ошеломило то, как она обошлась со мной на Ринге. Долг чести, который мне следовало исполнить, не вполне отвечал моим о нем представлениям; впрочем, произошедшее со мной оказалось куда постыднее предыдущих поединков: меня — и не на шутку — отхлестала женщина. Нежданное появление миледи изумило меня сверх всякой меры, но я изумился еще больше, когда ее рука, затянутая в перчатку (ее, по примеру носильщиков, я пытался поцеловать), с силой хлестнула меня по левой щеке, потом по правой — и потом опять по левой. Дальше миледи принялась колотить меня по груди кулачками, пока мне не пришлось схватить ее за запястья. И тогда на меня обрушилась настоящая лавина красноречивейших упреков. Как я ее разочаровал! Как жестоко она ошиблась в моем характере! Я в самом деле воображал, будто она будет потрясена — или польщена? — моим безрассудным риском? И ей надо благодарить меня за этот приступ варварства? На меня сыпались всевозможные обвинения: мол, я и «жертва необузданных страстей», и «одержим страстью к погибели», и «первый кандидат на виселицу», и «разбушевавшийся самец», и «капризный молокосос», и «низкий смутьян» — и прочая, и прочая; остановить этот бешеный поток не могли ни протесты Джеремаи, ни мои оправдания.