Фемида слепая, потому часто спотыкается и чересчур охотно слушает поводырей.
Начал Энсон как раз с нестыковки: не так указал время, когда они с Дженнифер вышли из Усадьбы. Маленькая нестыковочка, естественная и очень кстати. В протоколе значилось «20.25» — цепляет внимание подразумеваемой точностью, хотя, конечно, не настолько подозрительно, как, например, «20.31». В пересказе же время превратилось в «20.30» — вот это естественно и невинно, люди отмечают время наугад, кусками, не различая минут, не умея оценить такую длительность. То бишь Энсон показания не обдумывал. Это явный признак невиновности: если бы Энсон был причастен, то наверняка обмусолил все до последней детали, ведь только через показания он и может повлиять на расследование.
Дальше последовал сюрприз: милый интеллигент Энсон почти точно воспроизвел протокол. Само собой, не дословно, но при некотором умении и небольшом усилии нетрудно понять, от какой фразы произошла любая высказанная. Или какую записанную породила. Несомненно, Нолен, слушая нынешний рассказ Энсона, составил бы точную копию давешнего протокола. Мать вашу, и что бы это значило?
Ни-че-го. Ровным счетом. Еще один намек до кучи, еще одно подозрение. Спихнуть в общую копилку и пойти дальше.
К тому же связать добродушного и безобидного парнишку, по всем свидетельствам лучшего друга Дженнифер среди «системщиков», с отрубленными пальцами?
Попробуем-ка с другой стороны.
— А как насчет родителей Дженнифер?
— Что вы имеете в виду?
Я изобразил задумчивость, потер шею пятерней. Чертовы мотельные кровати. Я-то думал, гостиничная индустрия повсюду уже внедрила нормальные мягкие матрасы. Да, бля, как же.
— Она когда-нибудь рассказывала про родителей?
— Конечно. Кто ж не рассказывает про своих предков?
— Не сомневаюсь: вы поняли, что я имею в виду.
— Понял, но…
— Отчего «но»? Почему вы не хотите рассказывать о них?
— Мне… мне неохота. Неловко как-то.
— Вы пообещали никому не рассказывать?
— Угу.
— Но ведь обстоятельства изменились.
— Угу.
— Ситуация отчаянная, разве нет?
Закусил губу.
— Наверное, — выдавил наконец.
— Так расскажите.
Посмотрел беспомощно. Иногда уговариваешь, убеждаешь — никакого толку. Признаюсь, в такие моменты мне не по себе — предчувствие гадкое, будто кирпич вот-вот свалится на голову. Кажется, вытянешь на свет божий гнусь, которую все хотели бы забыть, да не получается. Порцию дерьма, смердящего в памяти.
— Энсон, поймите меня правильно. Мы по-разному смотрим на ситуацию, видим ее каждый по-своему. Вы знаете нечто, вы пообещали, вы должны скрывать. Вы должны сдержать слово, это очень важно для вас, но взгляните с моей стороны. Обещание — это между вами и Дженнифер. По сравнению с делом, приведшим меня сюда, это игра. Мое дело — не игра, не слова, но реальность, стоящая за ними.
— Настоящая реальность, понимаю. — Энсон кивнул.
— Да, настоящая, как для вас «скрытый мир».
Я до сих пор кривлюсь от отвращения к себе, вспоминая. Тупо ведь прозвучало до невозможности. Я пытался обрисовать трагизм ситуации и лишь напомнил про ее иллюзорность человеку, верящему в иллюзорность мира.
Тем не менее Энсон проникся и рассказал про дружеское признание однажды поутру. Дженнифер переживала. Думала, может подвести и Ксена, и «системщиков», потому что не могла забыть прежней жизни, мучилась воспоминаниями. Когда ей было тринадцать, бессонной ночью довелось зайти в подвал родительского дома и наткнуться на папочку, тихо пьянствовавшего и смотревшего порно.
— Иди сюда, дорогуша, — позвал мистер Бонжур. — Ничего страшного… это все естественно.
Энсон рассказывал, глядя то на свои руки, то на стены. А я смотрел, безучастней сфинкса. Работа у меня такая — собирать человечью гнусь.
Собирать, разбирать и раскладывать по полочкам в безумной библиотеке моей памяти.
— Вы сказали: она боялась не оправдать надежд из-за этого случая?
— Знаете, — Энсон пожал плечами, — Ксен говорит: мы должны учиться на этой… этих, — он сглотнул судорожно, — да, грехах, преступлениях. Причина страдания не важна, важен результат — наше впечатление, осмысление перенесенного. А чтобы осмыслить, мы должны принять свою жизнь целиком, со всем скверным и хорошим, должны понять: ничего, ни единого вздоха не пропало, не совершилось зря… Дженнифер… не смогла принять… согласиться с жизнью.
Наконец посмотрел мне прямо в глаза.
— Не могла согласиться с гребаным папочкой.
Пока Стиви вел меня от консультационной комнаты на встречу с Баарсом, я внутренне охал и ахал. Инцест… то-то пованивало от мистера Бонжура…
Мне иногда кажется: ко всем подведен одинаковый моральный вольтаж. Разница лишь в том, как его тратить. Некоторые транжирят его на мелкие бытовые приборчики вроде борьбы за чистоту тротуаров и права секс-меньшинств либо перемывание косточек окружающим, полемику за обеденным столом: мол, «А» такая сволочь, а «Б» — выскочка и вообще сука.
Другие тратят свой запас по-крупному, на моральные печки и радиаторы человеческой вселенной: вступают в «Корпус мира», работают добровольно в приюте для побитых и изнасилованных. Что касается меня… у меня предохранительная коробка ни к черту. Мое моральное напряжение большей частью мирно уходит в землю. Правда, иногда случаются короткие замыкания, жрущие много энергии.
Честно говоря, даже слишком много, при моей-то работе.
Бодро шагающий Стиви привел к тому же дворику, где мы накануне пили с Баарсом чай. Столик теперь выдвинули из тени на солнце, в чашках исходил паром чай. Ксенофонт Баарс сидит лицом к двери, как всегда бесстрастный, спокойный, белый костюм сияет под солнцем. Чистейшая, непорочная, будто светящаяся изнутри белизна — под стать сверкающему фарфору на столе.
— О, мистер Мэннинг!
Встал поздороваться со мной.
— Я бы предпочел зваться Апостолом, но боюсь, окружающие не оценят, — сказал я, уставившись на Стиви.
Баарс рассмеялся — смешливый он.
— Не бойтесь, мистер Мэннинг, невозможно не оценить по достоинству вашу замечательную персону. Я вас всегда буду почитать. Даже в старческом слабоумии. Не хотите ли выпить со мной чаю?
Невозмутимый, как статуя, Стиви неслышно удалился. Почти растворился в воздухе. Зловещий тип, прямо-таки византийский царедворец. Не люблю я таких каменных идолов, моя работа — разбалтывать и без того разболтанных.
Баарс откинулся на спинку кресла, подставил лицо солнцу. Залитое ярчайшим светом, оно казалось неживым, пластиковой маской. Я захотел выдать что-нибудь умное или на худой конец язвительное, но в голове все вертелось жалкое энсоновское: «Ксен говорит: мы должны учиться на этой… этих, да, грехах, преступлениях».
Любая вера задает свои правила хорошего тона. И не всегда приятные. Но об этом потом.
— Скажите мне, мистер Мэннинг, что вы видите, глядя на небо?
— Небо.
Он улыбнулся во все свои белоснежные тридцать два.
— А я вижу солнце.
Мать твою, вот же устроил момент духовного просветления. Дзен-буддистское откровение, вроде хлопка одной рукой. А по-моему, вышло глупо. Я чуть не посоветовал мистеру профессору открыть шоу на местном кабельном телевидении, под названием «Дзен у Ксена». Но все же не посоветовал, а продолжил гнуть свое.
— Я побродил немножко по городу, постучался в двери, переговорил с людьми, отыскивая зацепки. Знаете, «Систему отсчета» многие не любят.
— Конечно, опрашивая, заметок вы не делали, — сказал Баарс, не раскрывая глаз.
Сбил меня с толку, признаться. Но я виду не подал и продолжил, решив про отрубленный палец пока не рассказывать.
— Мне интересно: в Раддике есть кто-нибудь, по-настоящему вас ненавидящий? Свирепо и непримиримо, со сжатыми кулаками и пеной у рта? Известно же, новые секты… пардон, новые религиозные движения, подобные вашему, всегда сталкиваются с ханжеством и — будем откровенны — явной дискриминацией.