Я никогда не вижу просто людей — я вижу огромные бесформенные кучи их дел и слов, раздутые, лопающиеся, перевязанные кое-как потрепанными веревками.
Моя давняя подружка, художница Дарла Блэкмор, пыталась убедить в обратном: дескать, у меня редкий, бесценный дар, я едва ли не единственный на всей планете, видящий настоящих людей. По ее словам, прочие видят лишь «мгновенные проекции», «типажи», а не индивидуальности. Наверняка нахваталась подобных словечек у студентов-философов, любила с ними якшаться.
Думаете, мне польстило? Черта с два. Я разозлился. Не все повторения одинаково надоедливы. Секс, к примеру, никогда не приедается — трахайся хоть сутками напролет. Помнишь в мельчайших деталях или нет — всегда как в первый раз. Правда, почти все остальное по-настоящему надоедает, злит, раздражает, будто колют в желудок, в мозг ржавым шприцем.
И еще меня достает, когда люди зовут прорву моей гребаной памяти «бесценным даром».
Я и ляпнул Дарле: лучше бы людям на самом деле быть «проекциями», а то, по мне, «индивидуальности» эти страшней ядерной войны.
— Значит, вот как ты меня видишь? — ответила Дарла.
Мне следовало сообразить, к чему дело катится. А может, подспудно я уже и чувствовал — и потому разозлился. Здорово разозлился, раз, недолго думая, вывалил правду. Сказал ей: я вижу целый хор Дарл, воющих о любви вразнобой. Какофония чудовищная, с одной-единственной приятной верной нотой.
— И что за нота?
Само собой, я пошел до конца, честный скот.
— Твоя мохнатка.
Это было 26 октября 1993 года. Еще один скверный день.
Гнездом «Системы» оказался старый фермерский дом в миле от центра города, на краю заброшенного заводского квартала. Поразительно, насколько киношные фантазии подстегивают воображение. Повсюду видишь признаки драмы, зловещие предзнаменования, приметы трагедии — только собирай да вставляй в сценарий, не тот, так другой. Пока ехал, непрерывно наблюдал подходящие места преступления. Вон ряд бетонных цилиндров — не иначе, тут на нее напали, и она, вопя, испустила дух. Вон проходная, алюминиевая обшивка слезла, осыпалась, будто сброшенная одежда, — тут он поджидал ее, наблюдал, одной рукой сжимая бинокль, второй — потирая пенис. Вон пустырь, побурелый, изрытый, зараженный химикатами, — даже трава толком не хочет расти. Там Дженнифер бежала, всхлипывая, задыхаясь, пытаясь закричать. Вон ряды мертвых заводских корпусов, блеклых и безразличных, сквозь прорехи выпавших панелей обшивки зияют их черные потроха. Там она пыталась спрятаться, спотыкаясь в кромешной тьме, судорожно вдыхая застоялый воздух, пропахший ржавчиной и разлагающимся пластиком.
И везде, везде, куда ни посмотришь, — множество мест, где можно спрятать мертвую Дженнифер.
Усадьба выглядела зажиточно. Все вылизано, прибрано, прямо кричит: тут честные люди живут, работают на земле. Но и чувствуется некое упрямство, вызов: дескать, мы против всего мира. Железные ворота распахнуты.
Я погнал старенький «фольк» по аллее, вертя головой, — старался рассмотреть окружающее. Под колесами громко хрустел гравий, шевелились на теплом ветру сучья двух огромнейших ив — что за идиллия! Старый фермерский дом высился над ворохом недавних пристроек из белого кирпича, словно воспитатель над детишками — строгий, непреклонный, застегнутый наглухо. У стен — палисаднички, засыпанные стружкой, пестреющие цветами.
Дорога повернула, выводя во двор, огороженный двумя длинными амбарами, переделанными под стойла для двуногой паствы. Ну ничего себе размеры! Да тут тысяч тридцать квадратных футов земли, если не больше.
Очередной завод, только недозаброшенный.
Сверкающая на солнце стеклянная дверь растворилась, и явился персонаж из рекламы очередных чудо-пилюль: эдакий крепкий, добропорядочный, ухоженный, состоятельный красавчик — безупречно оптимистическая улыбка, разве что зубы кривоваты. В униформе вроде белого костюма, но пиджак без воротника.
Ох ты, дурной знак: секта со своей, бля, униформой.
Подошел, как раз когда я захлопнул дверцу. Крепкой сухой ладонью пожал мою, представился. Его звали Стиви, и достал он меня мгновенно.
Сунул ему визитку и, пока бедняга старался прочитать напечатанное по краю огромного глаза — моей эмблемы, объяснил: Бонжуры наняли меня расследовать исчезновение их дочери Дженнифер. Кажется, Стиви с моей визиткой так и не справился. Я говорил Кимберли: никто этих буковок не разберет. Но она, по обыкновению, ни в какую. Сказала, это у меня проблемы со зрением, а нормальный человек легко прочитает.
Наконец кивнул, протянул мне визитку.
— Чем могу помочь?
— Я хотел бы поговорить с Баарсом.
— С Советником? У него занятия.
— Отлично. А мне присутствовать можно?
Он моргнул, улыбнулся, словно Будда, слушающий ребенка.
— Вы пересекли Лакуну?
— Лакуну?
Вот гад, знал ведь: я понятия о Лакуне не имею, и все равно спросил.
— Извините, вам придется подождать в Камере.
Я на миг задумался: расквасить ему нос или повременить. До чего ж отвратный, самодовольный недоносок — из тех, что смеются только про себя. Да вы наверняка встречали таких: ляпнет понятное только ему или думает, чью-то заумь различил, а другие нет, и лыбится, радуется, какой он умный. Сектант Стиви, гребаный неудачник.
Все эти психи живут в каком-то ином мире, перпендикулярном нашему. Мой дядюшка-миссионер всегда увещевал насчет Иисуса Христа — осторожненько так, мяконько, благодушненько, будто я последний сирота в мире или вроде того. А вечером я слышал, как он орет на маму: дескать, мне в аду гореть!
Я с малолетства узнал: в людях всегда больше содержится, чем открывается с первого взгляда. Люди не только личную историю за собой волокут — еще и груз идеек в голове. Ну, вы понимаете: к примеру, не всякого можно свининой угощать.
Но с другой стороны — перпендикулярного можно найти сколько угодно и жизнь там выстроить в свое удовольствие. Если вдуматься, на практике не так уж много разницы, в Уолл-стрит уверовать или в Рай. Там и тут веришь: делай то-то и то-то — и обретешь сладкую жизнь после своих трудов, если поведешь себя как нужно. Станешь тогда праведным и заслуженным.
Ни хера не знать, а жить, будто все знаешь, — вот суть человеческой цивилизации.
Для этого даже имя придумали: «доверие».
Вот чем уж я точно не страдаю, так это доверчивостью.
Камерой, как оказалось, «системщики» зовут прихожую. Я удивился и вздохнул с облегчением, причем немалым, — надо же, чувство юмора у сектантов! Если подумать, очень странен обычный антагонизм между верой и смехом, благоговением и стебом. Одни затыкают уши, вторым не закрыть рот.
Камера тянулась вдоль края автостоянки: длинный зал, наружу — сплошное тонированное стекло, внутренняя стена — зеркала. И конечно, умненький мальчик Стиви усадил меня в кресло напротив зеркала. Я неплохо выгляжу: темные глаза, орлиный профиль, смугловатая кожа. Пользуюсь успехом у женщин. Но одно дело — глянуть на себя мимоходом, а другое — застрять перед зеркалом. Как в «Таксисте»,[13] перестаешь ощущать грань между маской и лицом. Да и жутко это: наблюдать себя, наблюдающего за самим собой. Подглядывать за подглядывающим.
И не узнавать. Кто вон тот запертый в стекле симпатичный и отвязный мужик? Неужели я? Кто это — «я»?
От дурацких мыслей меня отвлек мобильник, запищавший мелодией из «AC/DC». Кимберли, кто же еще.
— Ты где?
Голос взвинченный, надрывный. Неприятности, как пить дать.
— Я в отеле, у стойки. Вселяюсь.
— Знаешь… — Пауза, затягивается сигареткой.
— И что я знаю?
Ляпнул и пожалел. Тут же воспоминания нахлынули, хоть отбавляй. Я же такой спец по обращению с женщинами, в особенности встревоженными и влюбленными.
— Я хотела узнать, ты это всерьез… — затянулась еще раз.