Было время, около пятнадцати лет назад, когда Ричард Талл так переживал из-за алкоголя, переживал, что может стать алкоголиком, что алкоголизм стал интересовать его почти так же, как и алкоголь, а алкоголь интересовал его в высшей степени. И когда Ричард читал, в его глазах вспыхивали тревожные искорки. Разумеется, его внимание привлекали все случаи употребления слова «алкоголь», равно как и однокоренные слова, синонимы и их омонимы. Взгляд Ричарда приковывали даже самые безобидные, казалось, бы слова: «крепкий», «сухое», «рейнский», «легкий», «горький», «навеселе», «маленькая», «муха». Он думал, что зашел уже так далеко, как это только возможно, пока в один прекрасный день не натолкнулся на сокращение «ит.», которое сразу же вызвало у него ассоциацию с итальянским вермутом. Так что даже «ит.», не говоря уж об Италии, было для Ричарда погублено навсегда. Естественно, сюзеренитет остался за «алкоголем». А также за всеми словами, которые хоть чем-то напоминали это слово. Алкоголик — анаболик, алкалоид. И даже трудоголик, Интерпол и школьник. Все слова, в которых появлялись сочетания «а» и «л», «к» и «о», «о» и «л». Теперь алкоголь интересовал Ричарда гораздо меньше, прежде всего потому, что он стал алкоголиком… Примерно так же и Гвин Барри просматривал прессу. (Что он чувствовал, когда читал? Главным образом недоумение: пустыня отвращения с редкими оазисами интереса.) Он выискивал все, что касалось Гвина Барри. Единственное, что удерживало его от того, чтобы ввергнуться в хаос всеядного чтения, были две заглавные буквы его имени и фамилии — два стража, не дававшие ему переступить за ту грань, за которой было безумие. Сколько раз взгляд его натыкался на имена Гая Берджесса и Гарриет Бичер-Стоу, Григория Бакланова и Гертруды Белл, Гренвила Баркера и Годье-Бржешки. На Гвинею-Бисау. Большие Гималаи. Библию Гутенберга. Бориса Годунова. Гимн Британии.
Скоро Гвину предстояло выйти из дома в столицу Британии, Лондон, который неожиданно — а может, это произошло постепенно?.. Город неожиданно ополчился на Гвина. Было без четверти три. Ему уже принесли обед. Гвин даже не заметил, кто оставил поднос — с таким тактом, деликатностью и благоговением она проскользнула в комнату и выскользнула из нее, — Деми? Пэм? Паки? Шери? Как будто он был провидцем, кутюрье космоса, на пороге того, чтобы открыть… всемирность. Гвин уже просмотрел все еженедельники и ежемесячники, но «Труды ассоциации современного языка» и, о боже, «Маленький журнал» остались неизученными. Сегодня он обнаружил три упоминания о себе: одно в заметке о счетчиках на автостоянках; второе в заметке о жанровых границах интернациональных уличных театров и третье — в заметке о фонде «За глубокомыслие» (последняя заметка не просто оправдывала его занятие, но и придавала ему осмысленность). Из этой заметки Гвин узнал, что его кандидатура снова включена в шорт-лист, хотя он по-прежнему отстает от боснийской поэтессы, которая руководит детским госпиталем на тысячу коек в Горазде. В довершение ко всему Гвин успел записать в блокноте что-то вроде «Вперед из Амелиора?». Теперь он стоял, упираясь кулаками в длинный стол (снова Немо над своими картами), и озирал груду почты, не срочную, второстепенную, с которой он вместе с Памелой разделается за час: парочка «да» и «нет», «спасибо» и «может быть». «Мы не знакомы, но…» «Я недавно была назначена…», «Я студент и учусь на…», «Я впервые пишу такому…», «Несмотря на три недавно перенесенных операции на сердце, я чувствую, что…», «Вам уже, наверное, смертельно надоели…», «Вот моя фотография, на которой…», «Мы в…», «Обычно я не…», «Интересно, каково это быть…»
Гвин подошел к окну и посмотрел на улицу: там цветущие вишни устроили бал — танцовщицы в своих пышных бальных платьях теснились по холму, до самой его вершины. Отчего вдруг эта улица невзлюбила его? Вся вселенная, весь мир, целое полушарие любят его. Но улица не любит его, и город его не любит. Ему придется выехать в город для важных и дорогостоящих встреч (еще не все было улажено с Ричардом): ради коленопреклоненных аудиенций у великого Буттругены, великого Абдумомунова, великого О'Флаэрти. Прежде город почти не обращал на Гвина внимания, разве что в театральных буфетах или в ресторанах, где все и вся на виду и кто-нибудь останавливался и смотрел на него с благодарностью или хмурился, словно стараясь отыскать его лицо среди лиц своих знакомых… Но теперь город смотрел на него так, будто собирался расквасить ему нос. Город хотел расквасить ему нос.
Проблема, с которой он столкнулся, называлась когнитивный диссонанс. Получалось нескладно.
В то время как все, что он приносил в этот мир (свои романы, свой дар), по-прежнему вызывало аплодисменты и похвалы, сам мир — эти улицы, уходившие вдаль, возненавидели его. Не как романиста. А как личность. Не то чтобы улицам не понравились его романы. Улицы не умеют читать. Газеты писали, что он выступает рупором будущего поколения, но даже Гвин был в состоянии представить, что будущему поколению может не понравиться. Оглядевшись вокруг, он увидел, что говорит от имени меньшинства, и говорит совсем тихо. Но опять же, потомки еще не знали, что Гвин говорит от их имени или что газеты так думают. Это было личное. Невысокий кельт в дорогих, но по сути демократичных диагоналевых брюках и кожаной куртке, с серебристой шевелюрой (коротко постриженной в последнее время) больше не был невидимым и одноцветным существом, которое ходит по тротуару, задумчиво останавливается или ловит такси, теперь он стал бросаться в глаза. Неужели это была слава? Он давно стал частью пейзажа. А теперь пейзаж не хотел, чтобы он был ею. Гвин стоял у окна, смотрел на улицу и думал, что же он такого сделал.
Все это началось почти сразу после его возвращения из Америки. Может быть, виновата Америка? А может, дело в калифорнийском загаре, в этом цвете денег, в лихорадочном духе Америки?
Может быть, это пустяки? Может быть, ничего страшного не случилось?
Возьмем хотя бы позавчерашний день. Талантливый прозаик — его проза так чиста и прозрачна, как вода горного ручейка, — шел под весенним дождем по Кенсингтон-парк-роуд после посещения местного книжного магазина. Вдруг из потока двигавшейся ему навстречу толпы отделилась фигура: человек замедлил ход, а потом остановился и стал ждать, пока Гвин к нему подойдет. А когда творец современных мифов подошел ближе, незнакомец начал отступать перед ним. Гвин оказался преследуемым идущим впереди человеком. У Гвина не было выбора: знаменосец ближайшего будущего был вынужден поднять глаза и встретиться взглядом со своим преследователем. Промокший под дождем парень в тренировочном костюме просто сказал, не сбавляя шага:
— Не смотрите на мое лицо. Не смотрите на мое лицо. Посмотрите на мои руки. Посмотрите, какого они цвета. Посмотрите на кровь на этих гребаных руках.
Может быть, это все пустяки? Может быть, ничего страшного не случилось?
Возьмем вчерашний день. Редчайшее литературное явление — культовый писатель с огромной читательской аудиторией идет домой на Холланд-парк-авеню с пластиковым пакетом кофе. На мгновение он опускает глаза и тут же врезается во что-то большое и черное. Вокруг веером рассыпается мелочь. Автор звучных аллегорий отступает на три шага, смотрит вниз, потом вверх. Черное лицо в черных очках произносит: «Ну что — язык проглотил, козел? Давай, собирай. Собирай, козел вонючий». И вот уже Гвин послушно ползает на коленках, подбирая пенсы с липкой мостовой. Он протягивает собранную мелочь, но ее выбивают у него из рук, и он снова и снова ползает по тротуару. «Послушай, старик. Я же не нарочно». И губы, сочные, как фруктовая мякоть, говорят: «Ну да? Я тебе не старик. И ты мне не братишка. Усек?» И так пока он его не отпустил.
Может, ничего страшного? Гвин стоял у окна, смотрел на улицу и думал, что же он сделал.
Теперь у Гвина было новое хобби. Он писал, или перефразировал, свою собственную биографию — в уме. Не автобиографию, ни в коем случае. Свою биографию, написанную кем-то другим. Это была официальная биография. Гвину настолько нравилось новое хобби, что он и сам уже догадывался, что это может иметь пагубные — если не катастрофические — последствия для его душевного здоровья. Даже одинокое самоудовлетворение не так одиноко, как это занятие: ведь здесь не задействовано даже его собственное тело. Так что биография оборачивалась порнографией. Но Гвину удалось (вопреки своим подсознательным опасениям) убедить себя, что его новое хобби некоторым образом удерживает его в рамках здравомыслия. В любом случае, он был на крючке. И отказаться от своего увлечения уже не мог.