Кемп остановился перед небольшим полотном Гогена: резкие, без оттенков цвета, ощущение человеческой плоти и жары. Критик-искусствовед, возможно, обратил бы внимание на треугольную композицию, на то, как здесь искажена перспектива, чтобы представить и пейзаж, и фигуры людей равно весомыми. Он отметил бы, что в художнике возобладал рисовальщик, заставивший линию господствовать над цветом. Кемп, конечно, знал обо всем этом и ценил картину за те особенности, которые в ней видели специалисты. Но он также ценил ее и потому, что она принадлежала ему. Это он обладал ею.
Иметь что-то – еще не означает обладать этим. Ну вот, например, вы покупаете книгу. Или однажды вы отправляетесь в собачий питомник и возвращаетесь домой с собакой. Или влюбляетесь и женитесь. И потом кто-то – вы даже забыли, кто именно, – берет у вас на время эту книгу, чтобы никогда уже не вернуть ее. Собака подыхает. Жене надоедает ваше мрачное настроение, и она оставляет вас. Вы никогда и не обладали этими вещами. Они просто были у вас какое-то время. А обладание не признает никаких «давать» или «делить». Оно не имеет ничего общего со свободным пользованием. В словаре обладания просто не существует слова «уступить». Этот словарь признает совсем иные термины: собственность, захват, господство, накопление... Он признает обман и лишение свободы, скрытность и маскировку. Он признает пожирание.
Есть и другое слово, весьма важное для представления об обладании, – слово, которое расчищает путь ему и вдохновляет его. Это слово – «собирать». Собиратели, коллекционеры – это не просто поклонники, не просто энтузиасты. Им нужно захватывать, им нужно поглощать.
Кемп двинулся туда, где в центре короткой стены висели два полотна Сезанна. Они были его собственностью, частью его коллекции, только ему было дозволено смотреть на них. Да, время от времени в эту комнату-сейф мог быть вызван Генри Глинвуд. Кемп мог посоветоваться с ним о том или ином приобретении. Порой бывало ясно, что им предстоит говорить о какой-то картине, не предназначенной для продажи, но которая тем не менее могла стать одним из сокровищ Кемпа. Глинвуд давал советы, получал громадное жалованье и никогда не испытывал угрызений совести. Долгие годы он был консультантом у людей, использовавших искусство в качестве капиталовложения. Он был первоклассным знатоком рынка и помогал многим вкладчикам получить отличную прибыль, не имея при этом капитала, чтобы преуспеть самому благодаря своим знаниям. Он много понимал в искусстве, но столь же много заботился и о своем доходе. И недалек уже тот день, когда с учетом высоких тарифов оплаты у Кемпа, Глинвуд сможет вести дела уже от собственного имени.
Если его вызывали в эту комнату-сейф, Глинвуд просто брал то или иное дело в руки и уходил. Он не допускал такой бестактности, как расхаживать по комнате и рассматривать картины или даже просто взглянуть на них. Он старался вести себя так, словно их вовсе не было здесь.
Кемп понемногу обошел всю свою коллекцию. Он любил каждое свое приобретение. В его сознании любовь и обладание были столь же тесно связаны, как война и победа. Он никогда не думал об утрате. Когда он смотрел на свои картины, на свою дочь, он видел предметы обладания и никогда не думал о возможности их утратить.
– Ты ездила в Таксон?
– Да.
– Генри видел, что ты разлучалась с Санчесом?
– Да.
– И что же ты делала?
– Гуляла. Ходила в книжный магазин. Сидела в парке.
На фоне их разговора слышалась медленная музыка: струнный квартет Бетховена, трепещущий и меланхоличный. Нина шла к креслу, стоящему напротив кресла Кемпа, кружным путем. И во время этого путешествия она слегка касалась различных предметов, одними кончиками пальцев общаясь с вазой, с чашей, полной полированных камней, с мексиканской керамической статуэткой. И на каждую вещь, которой она касалась, Нина пристально и напряженно смотрела, прежде чем двинуться дальше, словно пытаясь сообразить, что же это такое и чем это может стать.
– Ну и как это прошло в Нью-Йорке? – спросила она.
– Я видел этот эскиз. Я куплю его. Ты встретила кого-нибудь?
– Встретила?
– Ну видела кого-то знакомого?
– Не думаю, что я знаю кого-нибудь в Таксоне. Разве нет? Не сейчас.
Кемп поднял графин на уровень локтя и нацедил себе в бокал бренди.
– Ты собираешься поехать снова? – спросил он.
– Да, возможно. – Она устроилась в кресле. – Я ходила в парк.
– Ты уже говорила это.
– Там были люди, бродящие туда-сюда, они гуляли, знаешь, все они шли делать что-то. Я наблюдала за ними. Они были похожи... ну вот когда кончаются разные титры и фильм начинается, и ты видишь этот кадр, этих людей в парке, и у всех у них есть свои жизни. Но потом кинокамера приближается, и тогда ты видишь только одного человека или, может быть, двух, и ты знаешь, что это их жизни, о которых ты сейчас услышишь, а не жизни каких-то других людей. И пока продолжается это кино, пока продолжается эта история и все это, размышляешь: а будут ли они счастливы? поженятся ли они? спасет ли их эта авантюра или погубит?.. И вот все это время ты думаешь о жизнях этих других людей в парке.
– Неужели?
– Да.
Кемп чувствовал в Нине какое-то незнакомое напряжение, какое-то возбуждение. Он верно определил это как нетерпеливое ожидание, но не предполагал, что это может быть как-то связано со сделанным ею выбором. И только интуиция заставила его спросить:
– Ты скучала по мне?
Она пристроилась рядом с его креслом, ее лицо приподнялось, как поднимается к свету цветок. Он рассказал ей о Дега, и, хотя она не слушала его достаточно внимательно, чтобы понять весь смысл того, что он говорил, его слова все же пощипывали кожу на голове, заставляя Нину заливаться румянцем до самой шеи. Она осознавала в его словах знакомые страсть и силу.
Своим внутренним зрением Нина видела плавность руки и икры ноги, видела то, как эти очертания нарисованы прямо на воздухе. Она слышала музыку и видела прыжок танцовщицы, этот замерший миг, медленное, дюйм за дюймом, возвращение на землю. До Нины доносился шепот-шорох тонкой ткани платья, собиравшейся складками в арке падавшего сверху света. Летящий свет, полусон – это то, что сама Нина ощущала каждое утро после черно-красной и черно-желтой таблеток. Но Кемп все-таки чувствовал в ней некое страстное желание. А может быть, и беспокойство.
В ее комнате он стянул рубашку с ее плеч, дал ей выйти из ее мешковатых брюк. Он обнажал ее, ласкал, словно ее волнение было чем-то таким, что он мог отвести прочь, как жар у ребенка. И только когда он почувствовал в ней спокойствие, отеческое поглаживание и в самом деле стало лаской. Она повернулась к нему, внезапно забеспокоившись, внезапно разгорячившись, руки ее уже блуждали повсюду, хватая и его руки, притягивая их к себе, словно намекая, что он сделал слишком мало, что он еще не дал ей достаточно.
Со стороны могло показаться, что они борются: их руки, зубы, ноги сталкивались, головы ударялись друг о друга, и Нина двигалась под ним, как кто-то тонущий. Ее руки молотили по нему и обхватывали его, ноги раздвигались и приподнимались. Он рухнул на нее, погружая в пучину и себя, погружая туда их обоих. Нина коротко выкрикнула вереницу каких-то отдельных слов, но фраза сломалась от удивления и напряжения.
Последним словом было «больно», хотя Кэлли не смог определить, было ли это мольбой или предостережением.
Он повесил трубку. Потом включил кассетник. Он сидел в полутьме, глаза его были закрыты, образы из спальни Кемпа пылали перед его взором. Он думал о том, что он хотел от Кемпа, и о том, как это получить. Знание того, как добраться до кого-то и как получить над ним власть, – это история, которую ты рассказываешь сам себе. Ты придумываешь ее, страничку за страничкой, ты продвигаешь ее вперед мало-помалу, и в конце концов ты сможешь увидеть, как же окончится эта история.
Так они жили... это начало твоей истории, а потом... ты можешь сделать так, чтобы случилось все, что угодно.