Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Прекрасно. Вот как, должно быть, чувствуют себя в пятницу после полудня те, кто по-настоящему работают.

Ларри улыбнулся, его тяжелый двигатель напрягся при переключении передачи.

Горячий ветер вдоль шоссе, ярко-зеленые клинья парка, солнце над Гудзоном — к тому времени, как они доехали до моста, Джин чувствовала себя легко и свободно, необъяснимо бодро. Она забыла об этой особенности Ларри; его природная атлетическая непринужденность прикрыла собой когтящие мысли о роковом исходе. Всего лишь находясь с ним рядом, она ощущала себя сообразительнее, может быть, из-за его ожиданий, его уверенности в ней — или же это просто расплескивалось вокруг него? Способствовало, конечно, и то, что разговор не сворачивал в скучные воды дизайна и маркетинга, но Билл всегда говорил, что это у него есть: он называл Ларри сатанинским спорщиком.

Несмотря на обед накануне и неизбежное, учитывая выступление Филлис, углубление близости между ними, они слегка нервничали, сидя наедине друг напротив друга за ресторанным столиком. Джин слышала, как все, что она говорила, проигрывается снова, словно эхо при телефонном звонке на дальнее расстояние. Они пили горький лимонный pressé[84], и Джин клялась, что омлет, который им подали, был легчайшим, но при этом все же оставался достаточно масляным, чтобы его съесть: дома подобное воспроизвести невозможно.

— Он как воздух, — сказала она, — промасленный воздух. Простая вещь, которую в действительности невероятно трудно сделать. Вроде как побрить папу.

Она рассказала Ларри о своей неудавшейся попытке, представляя ее в несколько более комичном свете, чем было на самом деле, и он слушал ее спокойно, с веселым, но также и понимающим выражением лица, словно его удовольствие проистекало не из ее маленького рассказа, но лишь из одного ее соседства. Женщина, бреющая мужчину, — нечто, возможно, чрезвычайное интимное. Ларри упомянул о Мильтоне как о слепом старце, которому читали вслух его дочери, а уж это привело их к этимологии слова «секретарь». «Раб-переписчик, — сказал Ларри, — вроде юридического клерка». Из того, как он повернул всю голову, чтобы оторвать от нее взгляд, Джин заключила, что он тоже словно бы пребывает на качелях: спонтанному стремлению к контакту противостоит взрослый ужас перед последствиями. Чем оно было, ее продолжающееся желание флиртовать, — просто обратной стороной интенсивной терапии или же откатом волны после ее олимпийского нырка в бассейн порнографии? Чем бы оно ни было, она никогда не допустит, чтобы он его заметил.

Ларри сказал, что Принстон пытается завлечь его обратно.

— Обширный курс и весьма своевременный — «Гражданские свободы и международные отношения», в Школе международных и общественных отношений имени Вудро Вильсона. Известной, — добавил он, — благодарение Богу, и как Вуди Ву.

— Думаешь взяться за эту работу? — Не скажет ли это что-то насчет того, где он намеревается жить?

— Ну, есть и другие возможности, — сказал он неопределенно, — возможно, что-нибудь на кафедре философии в Нью-Йоркском университете. Мои интересы все больше и больше лежат в области чистой философии. Даже не в юриспруденции. Меня занимают первопричины — эпистемология. После нынешнего дела я собираюсь оставить частную практику.

За ним, сидевшим на террасе, поверх своих тяжелых опор простирался великолепный мост, тянулась паутинная путаница искрящихся кабелей, все было прочным — и парящим. Позади Ларри и моста в щедром послеполуденном солнце лежал Манхэттен.

— Я как раз был здесь, когда это случилось, — сказал Ларри, когда разговор неизбежно обратился к 11 сентября. Его взгляд, обычно обескураживающе прямой, сфокусировался где-то на полпути до нее. — Жил на Бруклинских Высотах — еще до того, как привык к квартире фирмы, — у друзей, прямо вот там, в пентхаузе на Монтэг-Террас. Только-только вышел на крышу со своим кофе, и тут же увидел, как врезается первый самолет, а потом и второй.

— Боже. И каково было это чувствовать?

— Пару дней я все время ходил к мосту или прогуливался вдоль променада. Я просто смотрел, как летают бумаги — офисные документы, вращаясь, трепеща и опадая, словно зола из дымохода, бумаги, которые казались бриллиантовыми на фоне синевы неба. Ну да ты сама это видела. Часть меня вот так же рассыпалась. Снялась с петель. Отсоединилась. Кроме света, однако же. Как у половины города, я полагаю. Произошли какие-то таинственные химические изменения… Я мог бы поклясться, что ноги у меня действительно стали весить больше. Но я продолжал возвращаться. Снова и снова. И опять смотрел на трепещущие бумаги. Знаешь, это чувство было каким-то безумно личным. Как будто в воздух были подброшены все бумаги моей жизни.

Он сделал паузу, но Джин оставалась безмолвной.

— Вот в чем дело, — продолжил он, — и, думаю, это стало частью моих проблем с тем днем и со всем, что он начал означать. Я всегда верил в правосудие — жизнь на это положил, ты могла бы сказать, при, — и здесь он рассмеялся, — достойным сожаления исключении, касающимся наших амиго с поприща кораблестроения.

— Ах да, дело Козлищ!

— Но что же это деяние, которому я, в конце концов, был свидетелем… сотворило с нашими инструментами для отправления правосудия? В последние месяцы этот вопрос обрел, конечно, ужасающую весомость. С упреждающим ударом. Совершенно незаконным — ведь эти новые приемы ведения войны появились в результате гротескной эволюции. Все, что у нас есть, — это закон. Это все, что есть у меня. И это все, что есть у тебя — и у всего общества. Мы живем в законе и по закону. Здесь я, конечно, цитирую. Закон делает нас такими, какие мы есть. Гражданами, мужьями, владельцами того или иного имущества. Это одновременно и меч, и щит. И все же он абстрактен — наш эфирный повелитель. Мы спорим, бесконечно спорим о том, что предписывает закон, — я спорю, я законник, это то, чем я занимаюсь. Но если даже мы не знаем — если наше отправление закона можно заменить интерпретацией, — то как нам убедить других? Особенно этих других. Идиотская определенность. И то, что можно с полным на то основанием называть приговором к смерти. Как же в таком случае нам удастся убедить самих себя? И на какое время? Увещевание — мой талант и моя вера — в одно прекрасное утро, великолепное, голубое утро, оказалось… выпотрошенным.

Ларри сказал ей, что на протяжении какого-то времени после 11 сентября он не мог говорить со своими детьми, — он сразу же стал их успокаивать и впервые в жизни почувствовал, что слова его пустопорожни.

— Чем, в сущности, я мог их успокоить? Каким станет их будущее? И как, черт возьми, мы собираемся защитить их, наш труд? Теперь, спустя почти два года, это, может, кажется ненормальным, но в то время я только и мог, что ходить к мосту, прогуливаться по променаду, смотреть в небо. Самолетов больше не было, только бумага. Потом и бумаги не стало. Только небо.

Ей делалось не по себе, когда Ларри начинал изъясняться помимо слов — используя руки и отсутствующее выражение лица при широко раскрытых глазах, чтобы передать то, чего не мог ясно описать. В такие моменты он не так уж сильно отличался от папы. Когда Ларри говорил, его чересчур голубые глаза приобретали евангелическое сияние, спирографические радужки вновь обращенного. Но он был приверженцем точности, он был точен, как хирург, — и это неудачное сравнение заставило Джин почувствовать еще большую неловкость и больший испуг. Насколько хирург точен?

Инстинктивно, чтобы поднять настроение, она напомнила ему об их секретной миссии в Нью-Джерси.

— А твоя рубашка — она распоролась об ограду.

— В самом деле? — сказал он, улыбаясь.

Возможно ли, чтобы он этого не помнил? Что ж, вполне естественно, что внезапное видение собственного загорелого торса не могло произвести на него такого же впечатления, как на нее, но она продолжила эту мысль для себя самой.

— Разорвалась наполовину на спине, и рубашечные полы сияли на солнце… И вот что хочу тебе сказать — тот, кто был тем парнем, никогда не сможет надолго впасть в депрессию.

вернуться

84

Свежевыжатый сок (фр.).

55
{"b":"138626","o":1}