— А почему нельзя было сделать это здесь? — спросила она, испугавшись тайной трахеотомии. — Разве где-то еще есть более интенсивная терапия, вроде дыхательного отделения?
Медбрат, признавший, что причина ему неведома, не удостоился похвалы за свою откровенность, а у Джин резко повысилось артериальное давление, когда она увидела, как ее отца ногами вперед катят обратно в его палату. Он, пепельно-бледный, пребывал без сознания — под воздействием наркоза, — и из открытого его вялого рта текли слюни, омывая голубую пластиковую трубку, выглядевшую так, словно он проглотил трубку для ныряния. Но в итоге всего Джин убедили, что, пусть это и жестоко, они, по крайней мере, действовали наконец так, как надо было, чтобы попытаться ему помочь. Насколько сам он это осознает, сказать никто не мог. Она рано покинула больницу, сама ощущая отчаянную нехватку воздуха и будучи убеждена, что он мерзнет день напролет. Она усядется на сверкающей слюдянистой стене и будет ждать, чтобы предупредить Филлис о трубке у папы, прежде чем та к нему поднимется, а затем сказать Ларри, куда ехать.
Несмотря на все беспокойство, Джин ждала ленча с нетерпением. Но где же они? В два часа те, что перекусывали на ступеньках, начали редеть, растекаясь обратно по этажам выстуженной башни. В четверть третьего люди приходили и уходили, но никто не сидел — только Джин, глядевшая на улицу с ее исходящим паром люком, этим весьма существенным знаком Нью-Йорка.
Люди, думала она, сложили пословицу: кто твои истинные друзья, ты познаешь в беде, в любой беде. Так кто же доводится истинными друзьями ей самой? Это был вопрос, которым в последние двадцать два месяца задавалась вся нация, а не одна только Джин. И сейчас, завороженная медленным подъемом и рассеиванием призрачных городских испарений, она вспоминала о дыме вокруг обрушившихся Башен-близнецов, по-прежнему поднимавшемся спустя месяц после атаки, — и как она ощутила тогда ту же беспомощную потребность, как и при этом посещении папы в больнице, вернуться домой, в Нью-Йорк, и как выглядело то, что она увидела через три недели после происшествия: огромный, исходящий паром, театрально освещенный люк, так живо напоминавший обо всей этой просеке в населении — о людях, обратившихся в пар.
«Пожалуйста, пусть он живет». Джин, неуверенная в том, к кому именно обращена ее мольба, могла объяснить одно: она не готова к большему одиночеству. «Я еще не распознала, кто мои друзья!» Теперь она взывала непосредственно к своему отцу. Он бы понял, он бы за нее вступился. «Я знаю, что была тупицей». Она подумала о романе Билла, положившем конец его браку. Действительно ли то была тетушка Ю — которая, вне всякого сомнения, могла понять все, что он говорил? А впрочем, какая разница? Она испытывала жалость к Филлис, в восемнадцать уже ставшей матерью, обратившей всю свою юную женственность на мужа и детей. В то же время Джин теперь понимала, что именно сделал Билл и какую важную информацию получил он благодаря своему поступку: что он не мертв. Может, не так уж и важно, кто это был. От стриптизерши ли, стюардессы или обладательницы бесконечно утонченного юридического ума, от любой из них мужчине хочется узнать вот что: действительно ли я жив, действительно ли я любим? Разумеется, в дополнение к «да» каждому хочется знать и одно имя, одно и то же имя, подписывающее ответ на оба вопроса.
Джин стало жарко на этих искрящихся ступенях, она чувствовала себя несчастной. Большее одиночество было именно тем, что она уже ощущала, — и, как теперь поняла, ощущала уже довольно давно. Сначала она осталась без брата, затем — без мужа, а вот теперь — почти уже без отца… что случилось со всеми мужчинами? Она поражалась тому, насколько она была тупой. Как раз тогда, когда ей надо было приготовиться к большему сиротству (прости, Филлис), она отдалилась от Марка с его идиотской неверностью и даже вступила в союз, каким бы кратким он ни был, с его врагом; разве Марк, если бы узнал, не назвал бы Дэна именно так — своим врагом?
Она прикидывала, смог бы Марк утешить ее сейчас или когда-нибудь вообще. Недавно, обуреваемый тревогой, он был бы ревностно, ощутимо обеспокоен, как в те дни, когда они ждали известия от Скалли, хотя, конечно, его в действительности не было рядом с нею, когда оно пришло. Если же он оказывался рядом, то был либо рассеян, либо пьян. Включая тот раз, когда они занимались любовью после «Chez Julien», накачавшись шампанским, — как прошлой ночью в бистро: шампанское, чтобы отпраздновать, что они не умерли. А как насчет его спешки в то утро: когда Марк в последний раз медлил? Никогда не извиняйся, никогда ничего не объясняй; чмокнув на прощание жену, он гигантскими шагами устремился к выходу да и был таков.
Конечно же, он встречался в Германии с Джиованой — с чего бы еще приключилась столь легендарная беда с его волосами? Джин могла бы рассмеяться при мысли об этом младенческом «помпадуре». Но Джиована — теперь она стала ходячей шуткой в человеческий рост. Она вспомнила фразу из книги Ларри, цитату из Ницше: «Шутка есть эпиграмма на смерть чувства». Пока она сидела в ожидании на больничных ступеньках (думая о том, почему оба ее родителя отбросили свое кредо и свой призыв: «Не опускай рук, приноси пользу!»), то на складной металлической кровати на колесиках ей виделся именно Марк, а боковая перекладина была опущена не для того, чтобы допустить ее внутрь, но лишь затем, чтобы он мог свесить поверх этой перекладины ноги, — гораздо менее ясным было, кто сидел рядом с ним, массажируя ему икры: Амината или Глэдис? Джиована или Джин? Джин или миссис Х.? Миссис Х. или Филлис? Нолин или Дэн? Виктория или Софи? Марк определенно не знал, кто его истинные друзья.
Когда наконец прикатил «дефендер», Джин начала рассказывать Филлис о трубке еще до того как та полностью спустилась из машины на землю, и на мгновение ее мать (с поднятым воротником, в хрустящей белой юбке) застыла на высокой ступеньке из гальванизированной стали, рискованно наклоненная вперед, подобно зеркалу в бистро. Джин вела свой рассказ осторожно, желая упредить любое чувство вины, которое могло последовать за нехарактерной для нее вспышкой накануне вечером, особенно теперь, когда Билл подвергся травматическому вторжению, — но нечем было остановить разлив сожаления, затапливавший лицо ее матери, чья беспечность осталась в «дефендере», словно пустой бумажный стаканчик, когда она бросилась вверх по ступенькам, даже не попрощавшись.
— Увидимся вечером дома, — крикнула она через плечо, вспомнив о них. — Я уйду, когда они меня выставят, в шесть часов. Ларри, ты просто прелесть!
Ларри поднял полураскрытую ладонь — нечто среднее между прощальным взмахом и знаком солидарности. Он без лишних слов понял, что для посещения его старого босса день был неподходящий.
— Давай-ка двигать отсюда, — сказал он, помогая ей забраться на сидение. — Ты хотя бы голод чувствуешь?
— Стыдно признаться, но я просто умираю от голода — где это вы пропадали?
Она не вполне осознавала, сколько прошло времени, прежде чем эти слова вышли наружу, неся с собой спутанные чувства, словно сплетенные водоросли, намотавшиеся на якорь.
— В общем-то мы уже выехали, а потом пришлось вернуться в библиотеку. Твоя мать забыла свою сумку. Немного рассеянна, да? Что вполне объяснимо.
— Можно называть это и так, — сказала Джин, довольная тем, что он вроде бы не ожидал повторного воспроизведения откровений прошлой ночи. Но он работал в фирме в то самое время, и ее разбирало любопытство. — Все ли в офисе об этом знали — это была тетушка Ю, не правда ли?
— Больше никто не знал, — сказал он, — точнее, это я так думаю.
По крайней мере, он мог подтвердить ее подозрение — и хранить тайну. Джин увидела, что Филлис забыла свои солнечные очки в черепаховой оправе, и тотчас их надела. В ярком солнечном свете они одаривали прохладой, служили для глаз коричневатым чаем со льдом, но вскоре она их снова сняла — ей не хотелось выглядеть похожей на мать.
— Как насчет «Речного Кафе» — если ты сможешь выдержать всю дорогу до Бруклина? Впрочем, в это время добираться туда недолго, прямиком по Вестсайдскому шоссе.