Дело Бейлиса не раз сравнивали с делом Дрейфуса[62]. Известной аналогии отрицать нельзя, но разница между тем и другим делом так же разительна, как между французским салонно-иезуитским антисемитизмом и русским погромно-уголовным черносотенством, как между образованным циником Пуанкаре, который не верит ни в бога ни в чорта, и царем Николаем, который и сейчас еще убежден, что ведьмы по ночам вылетают на метле через дымовую трубу. Офицера Дрейфуса обвиняли в военном предательстве. В самой конструкции обвинения не было ничего чудовищного, чудовищность была в заведомой ложности обвинения. Но когда заурядного рабочего-еврея, довольно безразличного к догматам религии, зато всесторонне бесправного и прошедшего школу киевских погромов, отрывают внезапно от жены и детей и говорят ему, что он, Бейлис, из живого ребенка выточил всю кровь, чтобы в том или в другом виде консумировать (потребить) ее на радость своему Иегове, — тогда нужно только представить себе на минуту самочувствие этого несчастного в течение двадцатишестимесячного тюремного заключения, чтобы волосы сами собою встали на голове! За полным отсутствием улик против обвиняемого задача обвинения и суда, который во всем и всегда шел навстречу обвинению, состояла в том, чтобы привить киевским присяжным ненависть к Бейлису, как к еврею. Были мобилизованы все суеверия и все предрассудки. На суд вызывался невежественный 70-летний монах из евреев, которому Замысловский задавал вопрос, не видел ли он своими глазами еврейские уколы на нетленных мощах святого Гавриила, умученного от жидов. При этом вопросе прокурор Виппер должен был кусать себе губы от зависти, так как, в качестве лютеранина, он лишен был возможности манипулировать такими хрупкими вещественными доказательствами, как нетленные мощи. Зато прокурор вознаградил себя на библии и талмуде. Получив своего эксперта в лице уличенного мошенника Пранайтиса, обворовавшего в своих писаниях уличенных в свою очередь немецких фальсификаторов Иустуса и Роллинга, обвинение совершило лихой набег на библию и талмуд, валило в одну кучу все времена и эпохи, столетия и тысячелетия, и в качестве интеллектуальных сообщников Бейлиса взяло под подозрение не только целый ряд еврейских богословов II и III столетий нашей эры, но и праотцев Авраама и Иакова. Библейский Иегова, который по христианской генеалогии считался до сих пор родным отцом Иисусу Христу, был бесцеремонно схвачен лютеранским обвинителем за шиворот, причем самое пребывание бога библии в Киеве, за отсутствием у него свидетельства купца первой гильдии, признавалось явным нарушением русских законов о правожительстве евреев. Вытянув шею, Бейлис, с застывшими на истощенном лице глазами, следил, как мошенники от обвинения совместно с мошенниками от экспертизы объединились на три дня в ученую коллегию и в течение часов определяли, какой смысл имеет в талмуде совершенно незнакомое Бейлису слово «сеир». Причем по обстоятельствам дела выходило так, что если «сеир» означает только козел, то Бейлис, может быть, еще вернется к своей семье; если же в некоторых текстах III столетия «сеир» означает также и «римлянин», то Бейлису не миновать бессрочных каторжных работ. И все это проделывалось перед форумом из двенадцати полуграмотных, вконец запуганных людей, которые должны были разгадывать смысл библейских аллегорий и талмудических мудрствований в их связи с судьбой беспризорного подростка киевских предместий. Упорно и настойчиво допрашивало обвинение всех свидетелей о двух страшных «цадиках», Эттингер и Ландау, которые будто бы приезжали к Бейлису на заклание Ющинского; мистическая туча сгустилась в зале суда вокруг этих двух имен, прежде чем сами цадики прибыли из-за границы по зову защиты: один из них оказался модным австрийским аграрием, которому ритуал ночных учреждений Вены известен несравненно точнее, чем ритуал еврейской религии; другой, прибывший из Парижа, оказался молодым автором нескольких опереток, в которых не проливается ни одной капли христианской крови, хотя насчет седьмой заповеди обстоит в высшей степени неблагополучно. Оба «цадика» предстали пред судом в платье от лучших портных, а один из них оказался даже — как зловеще указал присяжным прокурор — доктором химии: органическая химия, как известно, дает очень ценные указания насчет обработки и консервирования христианской крови для домашнего обихода благочестивых евреев. Так, наряду с мучительным и ужасным, прозвучали и комические нотки в общей симфонии процесса, в которой тон задавала самая разнузданная низость.
Своего высшего напряжения процесс достиг во время допроса действительных убийц мальчика, двух профессиональных воров, которые были открыты добровольными сыщиками и предстали теперь в качестве почтенных свидетелей перед тем же судом, перед лицом которого Бейлис сидел на скамье подсудимых. Это были трудные минуты для обвинения. Как там ни преступны талмудисты, отождествляющие римлянина с козлом, и как ни зловещ свет, бросаемый этим обстоятельством на фигуру Бейлиса, но ясно, какую опасность представляло для обвинения появление на суде двух громил, против которых, помимо многого другого, имеется их собственное признание в убийстве в присутствии двух свидетелей.
И вот прокурор совместно с гражданскими истцами, при бдительном содействии председателя, берет убийц Ющинского под свою защиту. С целью установить на всякий случай свое alibi убийцы сами заявили следователю, будто в ночь убийства они были заняты разгромом оптического магазина (третий убийца, как только из слов следователя ему стало ясно, что возможно его привлечение по делу Ющинского, выскочил в окно и убился на-смерть). Признание в краже было настолько явно ложным, что следователь даже не возбудил против сознавшихся дела. Тем не менее прокуратура твердо стояла на доказанности alibi. Защита обратила внимание свидетелей на то, что разгром магазина произведен был в 12 часов ночи, а убийство в 9 — 10 часов утра, и что, следовательно, об alibi вообще не может быть и речи. На это возражение, троекратно повторенное, при напряженном внимании всего зала, свидетели-убийцы не ответили ни единым словом. Но тут вмешались в дело обвинители. Путем грубых наводящих вопросов, рассчитанных исключительно на умственную неподвижность присяжных-крестьян, обвинители развили ту мысль, что свидетели, в качестве серьезных и испытанных воров, не могли обокрасть магазина (которого они вообще не обкрадывали) без тщательной предварительной ориентировки; что они должны были предварительно изучить всю обстановку и нравы дома, а следовательно не могли отвлекаться в сторону для того, чтоб совершить убийство мальчика — за 14 часов до (не совершенного ими) воровства. Убийцам ничего не оставалось, как подтверждать эти соображения односложными ответами. После нескольких минут замешательства и страха, они сразу ощутили твердую почву под ногами: они поняли, что прокурор и судьи, в другое время столь страшные для них, сейчас являются их прямыми сообщниками, и что запираясь в своем убийстве, они выполняют некоторым образом важный государственный долг и могут рассчитывать на признательность. Эта сцена кажется невероятной, когда читаешь ее, вопрос за вопросом, по стенографическому отчету. И это явное и очевидное лжесвидетельство, направленное на самообеление убийц и на обвинение невиновного, лжесвидетельство, руководимое прокурором и председателем суда, делалось на глазах всей страны и всего мира, — и дерзкий мошенник в прокурорском мундире не только не боялся ответственности за совершаемое им преступление, наоборот, был уверен, что именно цинично-вызывающий характер этого преступления обеспечивает наивернейшим образом его карьеру в благодарной памяти министра юстиции и в благоволении двора!
В анналах русского суда есть много постыдных страниц, а контрреволюционная эпоха была сплошь эпохой растления русской юстиции. Но мы не знаем ни одного процесса, где бы люмпен-бюрократическая низость той клики, которая управляет судьбами 160-миллионного народа, развернулась в такой ужасающей наготе. Чтение процесса, помимо всяких настроений и мыслей, порождает прежде всего чувство физической тошноты. И в способности вызывать это чувство состоит, может быть, главное значение дела Бейлиса.