Проснувшись, он поднял голову, обратил лицо к востоку и увидел, как солнце грозным пеклом поднимается над песками. «Таков лик Божий», — подумал он, прикрывая глаза ладонью, чтобы не ослепнуть, и прошептал:
— Господи, я — всего лишь песчинка, зришь ли Ты меня в пустыне? Песчинка говорящая, дышащая и любящая Тебя. Любящая Тебя и зовущая Тебя Отцом. Нет у меня другого оружия кроме любви — с ней отправился я в сражение, помоги мне!
Сказав это, он встал и, взяв тростник, очертил кругом камень, на котором спал.
— Я не сойду с этого клочка земли, — громко сказал он, чтобы слышали незримые силы, готовившие ему западню. — Я не сойду с этого клочка земли, пока не услышу глас Божий. Не услышу внятный голос, а не тот непрестанный шум, который слышу обычно, не щебет и не гром. Он должен заговорить со мной внятно, человеческим голосом и сказать, чего желает от меня, — нет, что я должен сделать. И только тогда я встану, выйду из этого круга и вернусь к людям, если такова будет воля Его. Или умру, если такова будет воля Его. Все, что Ему угодно, но я должен знать. Во имя Бога!
Он опустился коленями на камень, обратив взор на восток, в сторону великой пустыни, закрыл глаза, собрал все свои раздумья, еще пребывавшие в Назарете, в Магдале, в Капернауме, у колодца Иакова, у реки Иордан, и стал выстраивать их в боевой порядок. Он вступал в битву.
Вытянув шею и закрыв глаза, он углубился внутрь самого себя. Шум воды, шуршание камышей, людской плач — волна за волной катились с реки Иордан голоса, страхи и далекие, обагренные кровью надежды. Три великие ночи, проведенные на скале вместе с суровым пустынником, первыми поднялись во всеоружии в мыслях его и устремились в пустыню, идя вместе с ним в битву.
Исполинской акридой прыгнула на него первая ночь, с жестокими пепельно-желтыми глазами, с пепельно-желтыми крыльями, со странными письменами на брюхе, и дыхание ее было как дыхание Мертвого моря. Она вцепилась в него, яростно хлопая крыльями в воздухе. Иисус закричал и обернулся: рядом с ним стоял Креститель, подняв костлявую руку и указывая в глубокой темноте в сторону Иерусалима.
— Взгляни. Что ты видишь там?
— Ничего.
— Ничего? Перед тобою Иерусалим — священная блудница. Неужели ты не видишь ее? Вот она хохочет, сидя на тучных коленях римлянина. «Не желаю ее! — восклицает Господь. — Разве это жена моя? Не желаю ее!» И я, словно пес, поднимаю лай из-за спины Господа: «Не желаю ее!» Бегу вокруг ее увенчанных башнями стен и лаю: «Блудница! Блудница!» Четверо крепостных врат имеет она: у первых сидит Голод, у вторых — Страх, у третьих — Кривда, у четвертых, обращенных к северу, — Позор. Я вхожу внутрь, иду вверх и вниз по улицам, приближаюсь к ее Жителям, наблюдаю за ними. Взгляни на их образины: три — грузные, тучные, пресытившиеся, а три тысячи народа умирают с голоду. Взгляни еще раз на их образины: Страх пребывает на всех их, ноздри дрожат, принюхиваясь, когда наступит День Господень. Взгляни на женщин: даже самая целомудренная из них украдкой поглядывает на раба, облизывается и кивает ему: «Пошли!» Я совлек кровли с их дворцов — взгляни: царь держит на коленях жену брата своего и ласкает наготу ее. Что гласят Святые Писания? «Смерть тому, кто взглянет на наготу жены брата своего!» Однако убьют не его — кровосмесителя, убьют меня — пустынника. Почему? Потому что пришел День Господень!
Всю ту первую ночь Иисус сидел у ног Крестителя и смотрел на четверо распахнутых врат Иерусалима, через которые входили и выходили Голод, Страх, Несправедливость и Бесчестие. А вверху над священной блудницей собирались тучи, тяжелые от гнева и града.
Во вторую ночь Креститель снова простер тонкую, как тростинка, руку и резким движением раздвинул пространство и время.
— Напряги слух свой! Что ты слышишь?
— Ничего не слышу.
— Ничего?! А не слышишь ли ты Беззаконие — псицу, которая, потеряв всякий стыд, поднялась на небо и лает на врата Божьи? Разве ты не бывал в Иерусалиме, не слышал, как священники и первосвященники, фарисеи-книжники, кружа вокруг Храма, поднимают лай? Но не в силах уже Бог терпеть бесстыдство земное. Он встает, ступает по горам и спускается вниз, впереди Него — Гнев, позади — три охотничьи псицы небесные: Огонь, Проказа, Безумие. Где Храм с горделивыми златоверхими колоннами, которые поддерживали его, возглашая: «Вечно! Вечно! Вечно!» В пепел обратился Храм, в пепел обратились священники, первосвященники и фарисеи-книжники, в пепел обратились их святые амулеты, шелковые одеяния и золотые перстни! В пепел! В пепел! В пепел! Где есть Иерусалим? С горящим светильником в руках ищу я его в горах, во мраке Господнем, и восклицаю: «Иерусалим! Иерусалим!» Но вокруг меня только пустыня, голая пустыня, даже ворон не откликнется — воронов съели и ушли. Черепа и кости доходят мне до колен, рыдания подступают к горлу, но я гоню их прочь, смеюсь, наклоняюсь, выбираю кости подлиннее, мастерю из них свирель и воспеваю Господа.
Всю вторую ночь Креститель хохотал, глядя с восторгом во мраке Божьем на Огонь, Проказу и Безумие. Иисус обнял колени пророка.
— А разве с любовью не может снизойти в Мир избавление? — спросил он.
— С любовью, с радостью, с милосердием?
Даже не повернув к нему лица, Креститель ответил:
— Разве ты не читал Писания? Чтобы совершить посев, Избавитель ломает хребет, крушит зубы, пускает пламя и выжигает дотла поля. Он вырывает с корнем тернии, сорняки, крапиву. Как можно уничтожить на земле ложь, бесчестие, несправедливость, не уничтожив обидчиков, нечестивцев, лжецов? Пусть очистится земля, не жалей ее. Пусть очистится земля и примет новый посев.
Вторая ночь миновала, Иисус молчал, ожидая третьей ночи, — глядишь, голос пророка станет добрее.
В третью ночь Креститель беспокойно ходил взад-вперед по скале. Он не смеялся и не говорил, а только с мучительным беспокойством испытующе ощупывал плечи, руки, спину, колени Иисуса и молча качал головой, втягивая ноздрями воздух. В сиянии звезд было видно, как блестят его глаза — то густо-зеленые, то ярко-красные. Кровь и пот струились по его загорелому лбу, мешаясь друг с другом. Наконец на заре, когда белый рассвет забрезжил над ними, он схватил Иисуса за руки, посмотрел ему в глаза и, нахмурив брови, сказал:
— Когда я впервые увидел тебя, увидел, как ты выходишь из зарослей речного камыша и идешь прямо на меня, сердце мое затрепетало от радости, словно пташка. Так, должно быть, трепетало сердце Самуила, когда он впервые увидел белокурого, безусого еще Давида. Так вот затрепетало и мое сердце. Но поскольку оно есть плоть и любит плоть, я не верю ему. И потому нынешней ночью я смотрел на тебя будто в первый раз: все разглядываю, принюхиваюсь и не нахожу покоя. Смотрю на твои руки и вижу, что это руки не дровосека, не избавителя — они слишком мягки, слишком милосердны. Разве им под силу держать секиру? Смотрю в твои глаза и вижу, что это не глаза избавителя, ибо они полны сострадания.
Креститель вздохнул.
— Извилисты, темны пути Твои, Господи, — прошептал он. — Ты можешь послать белого голубка, чтобы разжечь пламя и испепелить мир. Мы смотрим в небо, ожидая, что Ты пошлешь гром, орла, ворона, а Ты посылаешь белого голубка. Чего же нам искать понапрасну? К чему сопротивляться? Делай все так, как желаешь!
Креститель раскрыл объятия, обнял Иисуса, поцеловав его сперва в правое, а затем в левое плечо.
— Если ты Тот, Кого я ожидал, то знай, что об Ином я думал, Иным ты пришел. Стало быть, зря носился я с секирой, которую положил у корней древа? А то, глядишь, окажется, что и любовь способна держать секиру? Он задумался.
— Нет, не но силам мне осмыслить это… — сказал он наконец. — Умру, так и не увидав. Что ж, такова моя судьба. Она жестока, но я доволен.
Он сжал руку Иисуса.
— В добрый путь. Поговори в пустыне с Богом. Но возвращайся поскорее, не оставляй людей одних.
Иисус открыл глаза. Взметнулись и исчезли в воздухе река Иордан, Креститель, крещеные, верблюды и рыдание людское, и пустыня простерлась перед ним. Солнце поднялось высоко и жгло. Камни дымились, словно хлеб в печи, и нутро почувствовало, как его снедает голод. «Я голоден! — прошептал он, смотря на камни. — Голоден!» Вспомнился хлеб, поданный им старухой самаритянкой. Как он был вкусен и сладок, словно мед! Вспомнился мед — им потчевали его в селениях, через которые он проходил, — раздавленные маслины, финики, святой ужин, когда, скрестив ноги, сидели они на берегу Геннисаретского озера и снимали с поставленной на камни решетки душистую рыбу. А затем в памяти возникли будоражащие воображение смоквы, виноград, гранаты…