Остается живой материал, остается человек, голый ли, одетый ли, уроженец некоего определенного края или просто человек, какие живут повсюду, — человек и его вечная драма.
В свое время это был материал для трагедий.
Если я не заблуждаюсь, что, впрочем, вполне возможно, роман завтрашнего дня заменит собой трагедию, которая стремится сейчас к искусственному и анемичному возрождению в русле всемирного неоклассицизма.
Не могу предвидеть, в какой форме явится нам этот роман, который станет завершением едва ли не всемирных усилий, но приобретет, быть может, национальные черты и родится в самом совершенном своем облике в какой-нибудь одной стране.
Легко предугадать, каким он не будет.
Невозможно покуда сказать, каким он будет.
К какому из двух главных современных течений он примкнет? Вернее, какое из этих двух течений, борющихся почти что на равных, породит его и увидит в нем свое завершение?
Быть ли роману подробной хроникой по формуле «поток жизни», американской трагедии, Пруста и «Семьи Тибо»[77]? Именно так считали некоторое время американцы, которые, быть может, были больше всех достойны звания истинных романистов: их романы, написанные в тот период, мы читаем и сегодня, и они слывут у нас образцовыми.
Или же, напротив, восторжествует роман-кризис, роман, приближающийся к трагедии, например к Шекспиру, и при помощи острого кризиса выстраивающий вокруг нескольких личностей, доведенных до крайностей, свой особый трепетный мир?
Это течение, зародившееся у нас, потекло в обратную сторону и несколько лет назад, преодолев Атлантику, кажется, вернулось к нам.
Какая разница — роман-кризис или роман-хроника?
Разве не в том заключается суть дела, чтобы, очистившись, освободившись от всего, что несвойственно его природе, роман стал средством выражения нашей эпохи, подобно трагедии в былые времена?
Близится к нам или маячит в отдалении Век Романа, всеобъемлющего романа, являющегося — по крайней мере для определенной эпохи — вершиной искусства слова?
Ничего не могу утверждать.
Но я убежден, что этот век придет.
Романист[78] (перевод Э. Шрайбер)
Дамы и господа!
У меня ощущение, что я разочарую вас, по меньшей мере по двум пунктам. По первому вы это уже испытали. Вы поняли, что я принадлежу к самой нудной и самой страшной породе докладчиков — сидящих перед стаканом с водой и крепко-накрепко связанных пуповиной со стопкой листов, которую они перелистывают с холодной безжалостностью машины. Впрочем, что я говорю? Признаюсь вам, никакой я не докладчик. У меня так мало опыта участия в подобного рода торжествах, что по простоте душевной я поначалу решил выйти к вам с пустыми руками. Мысленно мне рисовалось, как я расхаживаю по эстраде, иногда останавливаясь, чтобы подчеркнуть какую-нибудь остроту, восхищаю вас красноречием и, не будем скромничать, вдохновением.
Так было примерно месяц назад, когда я телеграфировал Пьеру Бедару, что принимаю лестное для меня приглашение. Я жил в Канаде в бревенчатом доме, стоящем на берегу озера. Там мне все казалось просто. Но в поезде, шедшем в Нью-Йорк, уверенность начала покидать меня, и я подумал, а не подготовить ли мне кое-какие заметки. Это ведь тоже достаточно впечатляюще: у человека в руке крохотные листки бумаги, на которые он время от времени небрежно бросает взгляд. Но по мере того как шли дни, а главное, ночи, эти листки потихоньку превращались в кошмар. А вдруг я их все перепутаю? Или в волнении забуду смысл какой-нибудь пометки и потеряю нить?
Кошмар превратился в страх, в тот мутный страх, какой знаком каждому артисту, и поэтому, дамы и господа, в последнюю минуту я примирился с тем, что мне придется предстать перед вами этаким читающим романистом, человеком, который переворачивает лист за листом, между тем как слушатели взглядом оценивают толщину стопки и мысленно прикидывают, когда же кончится эта пытка.
Второе разочарование: вам пообещали, и в этом виноват только я, беседу о романе или романисте, точно не знаю. Все потому, что необходимо было название. Потому, что я подумал: романист, естественно, должен говорить о романе. Я был убежден, что это будет просто. Однако я понял, что совершенно не способен толковать вам о романе. И если позволите, я попытаюсь объяснить почему: чтобы вы не слишком досадовали на меня из-за этого второго предательства.
Видите ли, романист отнюдь не обязательно является умным человеком. Разумеется, такие существуют. Мне совершенно не хочется восстанавливать против себя тех моих собратьев, что наделены этим великолепным качеством. Но есть и такие, кто его лишен. И это нисколько не парадокс. Существует, по моему определению, чистый романист, человек, который выстраивает романы, как другие ваяют из камня или пишут картины, романист, который сознательно, а чаще всего бессознательно собирает вокруг человеческие документы, копит их в себе, пока не начинает от них задыхаться и испытывать настоятельную потребность выразить наконец свои чувства, слишком сильные для одного-единственного человека. Зачем же требовать от него, чтобы он был умным? Как мне кажется, аналитический ум для него зачастую недостаток. Я имею в виду сознательный, систематический анализ.
А вот что касается критического чувства, то я думаю, не будет ли оно для него путами? Как видите, я принимаю предосторожность, прежде чем признаться вам, что не обладаю ни критическим чувством, ни аналитическим умом и что, обращаясь с идеями, ощущаю в себе этакую неповоротливость рабочего-каменщика. Кстати, мне нравится слово «рабочий», и, если позволите, я скажу, что я всего лишь рабочий словесности. Представляете себе каменщика, беседующего с вами об архитектуре? Он просто берет кирпич. Укладывает его, кладет раствор. Единственно, что от него требуется, — хорошо сделанная работа. Вам хочется поговорить с ним, не боясь соскучиться? Тогда не стоит говорить ни об искусстве, ни о политике, ни об экономике; потолкуйте о его ремесле каменщика и, уверен, не разочаруетесь.
Большую часть жизни я провожу в сельской местности, где отсутствуют развлечения и на пятьдесят миль вокруг не сыщешь ни одного образованного человека. Мои друзья очень сочувствуют мне.
— Как ты можешь месяцами жить, ни с кем не разговаривая?
— Да я разговариваю дни напролет.
Их это удивляет. Они не понимают. Не понимаю……
Каждому человеку есть что рассказать, каждый человек интересен, когда говорит о своем, то есть о своей профессии. Скажем, наш деревенский врач, когда вечерами у камина он начинает вспоминать своих пациентов и всякие истории про них! Да я куда больше узнал о человеческой природе из бесед с деревенскими врачами, чем из чтения философом Или кузнец, рассказывающий про свою кузницу… Столяр с верстаком… Крестьянин, когда идешь вместе с ним по земле… Не нужно только затягивать их в сферу чистых иллюзий. Они мгновенно теряют всю свою силу, всю неповторимо! И начинают изъясняться языком передовиц.
Почему же, спрашивается, романист должен манипулировать идеями ловчей, чем деревенский врач или земледелец. Я всегда поражался вопросам, которые задают нам журналисты-интервьюеры.
— Что вы думаете о послевоенном периоде? О русском вопросе? Об атомной бомбе? О безработице или о забастовках?
Представьте себе, ничего не думаю! Крайне редко репортер, вне всякого сомнения совершенно лишенный воображения, просит меня попросту рассказать о моем деле.
И тем не менее, если бы я решился поговорить с вами о романе вообще, если бы начал: «Роман — это…»
Действительно, что это такое? Для меня это слишком широко. Я наговорил бы вам кучу глупостей и банальностей. Когда стоишь за верстаком, видишь только верстак. Так и со мной. Другие романисты? Я либо не знаю их, либо знаю очень плохо, так что мне не с руки говорить о них.
Откуда или куда идет роман? Тема великолепная, но тут обязательно требуется взгляд извне, а не изнутри. Так что это дело критика или какого-нибудь доктора литературоведения.