О литературе
Литературные портреты[50] (перевод А. Смирновой)
Не правда ли — странное зрелище: тромбон или геликон, откуда вырываются соловьиные трели и ангельские вздохи. Или лев, который встряхивает гривой и рокочет нежным сопрано «Голубой Дунай» или «Молитву Девы»[52].
Рост — метр девяносто. Туловище огромное и капитальное, как офицерская кают-компания. Копна седых волос, мускулистая шея. Хорошо вылепленное лицо с пышной бородой, где в седине, как осенние запоздалые вьюнки, еще проскальзывают черные нити.
Откормленный холеный атлет. Свежая кожа, на которой оставили свои следы пять континентов — баядеры, мусме, готтентоты.
Клод Фаррер раскрывает рот. Произносит свою излюбленную фразу:
— Я Клод Фаррер.
Вы оборачиваетесь, наклоняете голову налево, направо, пытаетесь заглянуть за его широкую спину, пытаетесь определить, где прячется женщина, произнесшая эти слова.
Полюбовавшись вашим смятением, Клод Фаррер говорит снова. А что еще он может сказать, как не:
— Это я, я, Клод Фаррер.
И только тут вы с удивлением понимаете, что этот хрупкий голосок вырывается из челюстей, хищных, как клешни омара от Прюнье. Геликон с ангельским голосом! Геликон, который в деревенском духовом оркестре щеголял бы всем своим сверкающим великолепием, раздувая сияющий раструб, чтобы выдавливать из себя… мяуканье.
— Выходит, Фаррер — отпетая личность, этакий Фьерс из «Цвета цивилизации»[53]?
— Да, он умрет от истощения или несварения желудка, и похоронят его где-нибудь по восточному обычаю с соответствующим антуражем: трубки, опиум, гашиш, сто наложниц… ну, и что там еще полагается?
15 мая 1923 г.
Странно, что я хоть это вспомнил. Но я вам без труда могу пропеть всю балладу целиком:
Тра ля ля ля
Тра ля ля ля
Тра ля ля ля
Тра ля ля ля
Ведь эти стихи Поля Фора прекрасно поются. Во всяком случае, автор их поет. Он задумывает их, он пишет их, он просто живет напевая их:
Но такой ритм, как в этих стихах об ослике, бывает далеко не всегда. Бывает и «largo» и даже «appassionato».
Эта внутренняя музыка как бы каркас, на который непосредственно накладываются впечатления.
Целый набор каркасов. Едет он в автобусе, спорит о символизме или пьет аперитив, Поль Фор всегда сочиняет стихи.
Он карабкается в автобус, озадачивает своего собеседника, опустошает стакан.
Не забудьте про цезуру! Когда Эрнст Лаженесс руководил литературными дебатами в «Неаполитанском кафе», он черпал такую же восторженность в стакане абсента.
И его узкое пальто, черная куртка, запыленная фетровая шляпа и нервные зрачки дрожат в том же самом ритме. Он все больше воодушевляется, версифицируя и версифицирует, воодушевляясь.
Король поэтов! По крайней мере его поэзия не может не обратить на себя внимание, и это видно каждому. Не то что нынешние поэты, которые так похожи на первого встречного.
15 мая 1923 г.
Леон Доде
Доде в городе? Это опереточный тиран в сцене, способной соблазнить Жемье[56]. На площади, ну, предположим, перед собором святого Августина справа и слева безмятежные статисты. Среди этих подонков солидный толстый господин, длинный нос с горбинкой, торжественный вид. Он движется крайне величественно, окруженный молодыми людьми, которые выкрикивают на ходу: «Да здравствует Доде! Да здравствует король!» Господин проходит, покачивая головой и несколькими подбородками. Почетный караул устроил ему такую овацию, что Доде может показаться, что весь французский народ приветствует его.
Доде в Палате? Тот же тучный господин, потный, сопящий, красный, сияющий. Длинными вереницами текут из него вязкие, напыщенные слова. Мадам Анго в квадрате. Но с размахом. Карикатура на величие. Или пародия на трагедию.
Доде, пишущий статьи? Вот уж не могу представить себе его в этом состоянии. Зато прекрасно вижу, как он, расплющив свой обширный зад на кресле, украшенном геральдическими лилиями, наваливается на стол всем своим весом и с его широкого пера шлепаются на бумагу потоки брани и гомерические эпитеты.
Писатель Леон Доде? Это вообще нонсенс. Может быть, иногда по вечерам при закрытых дверях, когда никто не видит. Тогда его нет ни на улицах, ни в Палате — нигде, пока при свете дня в нем опять не восторжествует памфлетист.
15 июня 1923 г.
Если Эдмон Ростан проповедовал светлую поэзию, то Морис Баррес, — несомненно, черный поэт. У светлого — восхитительно топорщились два дрожащих колоска над верхней губой. Черный меланхолически пожевывает свои обвислые усы.
Один ходил, откинувшись назад, выпятив грудь, и смотрел в небо. Другой ходит, спотыкаясь, и спина у него выгнута дугой. Груди почти не видно — истерлась об стол. Голова с трудом держится на шее, а беспорядочная прядь волос норовит задеть подбородок. Но при ходьбе этому мешает нос.
Он опоздал: пропустил несколько веков инквизиции. Пропустил эпоху Медичи[58], их интриг и отравлений. Пропустил Рюи Блаза[59], героическую эпоху драмы. Пропустил романтизм.
Грустный, мрачный, пугливой тенью изгоя бродит он теперь в этом водевильном мире. О горечь героя, который ошибся веком!
Мне кажется, разве что по вечерам он вздергивает свой лукавый нос и достает трагические аксессуары, чтобы написать какую-нибудь «Колетту Бодош»[60].
15 июля 1923 г.
Есть категория людей — чаще всего это мужчины, — которым перевалило за сорок и которые отличаются исключительным изяществом: посмотришь на них, и становится ясно, что современная одежда — пиджаки и куртки — совершенно не про них. Они в ней смотрятся как слоны в пижаме. И что характерно, смешна сама по себе пижама, а не слон. Точно так же наши нелепые наряды внушают им искреннюю жалость.
Тристан Бернар принадлежит именно к этой категории людей, на плечах которых наша одежда кажется до крайности нелепой. Я начинаю думать, что этот феномен происходит от изобилия кривых в телосложении подобного типа.
Тристан Бернар весь — от ботинок до шляпы — сделан из круглых скобок. Высокий, не очень крепкий. Насмешливые глаза. Они смотрят на все так, словно ни одна вещь не заслуживает внимания. Во всяком случае, ни смеяться над ними, ни плакать не стоит. Эти глаза утопают в ресницах и ни на чем не останавливаются.