– Мне говорили, что монахам неведома жалость, равно как и прочие человеческие чувства, – отвечает принцесса. – А поскольку я и раньше не отличалась чувствительностью… Право, что я могу вам ответить?
– По-моему, вы себя недооцениваете. Область чувств не так уж вам недоступна… – не договорив, Гэндзи устремил взор на младенца.
Призвав кормилиц, особ безупречных как по происхождению своему, так и по наружности, Гэндзи долго беседовал с ними, наставляя, как должно ухаживать за маленьким господином.
– К сожалению, мне недолго осталось жить в этом мире, а у него все еще впереди… – сказал он, взяв ребенка на руки. Тот невинно улыбался ему, пухленький, белокожий, прелестный.
Гэндзи очень смутно помнил, каким был в младенчестве Удайсё, но, насколько он мог судить, этот мальчик не обнаруживал с ним ни малейшего сходства. Дети нёго пошли в отца своего, Государя, благородство их черт с неопровержимой убедительностью свидетельствовало об их принадлежности к высочайшему семейству, но особенной красотой они не отличались. Сын Третьей принцессы привлекал не только благородством черт, но и редкой миловидностью. У него были удивительной красоты глаза, губы складывались в пленительную улыбку, невозможно было оторвать глаз от его прелестного личика. Возможно, тому причиной была лишь игра воображения, но мальчик показался Гэндзи очень похожим на Уэмон-но ками. Уже теперь спокойная уверенность сквозила в его взоре, а лицо поражало яркой, благоуханной красотой. Сама принцесса, казалось, ничего не замечала, а дамы – они ведь и ведать не ведали… Один Гэндзи вздохнул, глядя на мальчика: «Ну не печально ли? Так рано уйти… Впрочем, можно ли ждать от мира постоянства?» По щекам его заструились слезы, но он быстро смахнул их, чтобы не заметили остальные: «Не к добру сегодня…» – и еле слышно произнес:
– Размышляю неторопливо, причины есть для печали…[73]
Хоть и было Гэндзи всего сорок восемь, то есть на десять лет меньше, чем тому поэту, он чувствовал, что годы приближаются к концу, и сердце его грустно сжималось. Возможно, и ему хотелось предостеречь младенца: «Не походи на этого глупого старца…»
Кому-то из дам наверняка были ведомы все обстоятельства, но вот кому именно? Этого Гэндзи не знал, и тем больше была его досада. «Наверное, потешаются надо мной потихоньку», – возмущался он, но в конце концов смирился и решил терпеть до конца, понимая, что положение принцессы куда более уязвимо, чем его собственное.
Дитя лепетало что-то, невинно улыбаясь, его глаза и рот были необыкновенно хороши. Возможно, другие и не замечали сходства, но для Гэндзи оно было очевидным.
Родители ушедшего, оплакивая свою утрату, вероятно, сокрушались и о том, что нет у них внуков… Но мог ли Гэндзи показать им это слабое существо, эту тайную память, оставшуюся от их несчастного сына? Ну не печально ли? Такой одаренный, честолюбивый человек и сам разрушил свою жизнь… Гэндзи почувствовал, что в сердце его не осталось и следа от былой неприязни, и невольные слезы потекли по щекам. Улучив миг, когда рядом никого не было, он придвинулся к принцессе и тихонько спросил:
– Что вы думаете о ребенке? Неужели вам не жаль оставлять столь прелестное существо? А ведь отказавшись от мира, вы отказались и от него…
Принцесса покраснела от неожиданности.
– Кем и когда
Сюда было брошено семя —
Станут люди пытать,
И что им ответит сосна,
На утесе пустившая корни? (329).
Разве не печальна его участь? – тихонько проговорил Гэндзи, но принцесса лежала, спрятав лицо, и не отвечала. Впрочем, иного трудно было ожидать, и Гэндзи не настаивал.
«Хотел бы я знать, что у нее на душе?» – спрашивал он себя, и сердце его разрывалось от жалости: «При всей неразвитости ее чувств сохранять спокойствие в подобных обстоятельствах…»
Удайсё не мог забыть последней встречи с Уэмон-но ками. «Что он имел в виду? – недоумевал он. – Заговори он со мной раньше, когда рассудок его еще не был помрачен тяжкой болезнью, я бы наверняка понял. Но в тот страшный миг, когда конец был так близок…»
Образ друга неотступно стоял перед его мысленным взором, и даже родные братья ушедшего не горевали так, как горевал он. К тому же его одолевали сомнения. Почему Третья принцесса решила принять постриг? Ее жизни ничто не угрожало, стоило ли с такой поспешностью менять обличье? И почему так легко согласился на это господин с Шестой линии? Когда госпожа Весенних покоев была на смертном одре и слезно молила его разрешить ей переменить обличье, он и слушать ее не захотел.
Быть может, Уэмон-но ками все-таки не сумел сдержать чувства, давно уже поселившегося в его сердце? Правда, он славился умением владеть собой и был куда благоразумнее своих сверстников… Его хладнокровие многих даже досадовало, ибо никому не удавалось проникнуть в его тайные думы. Но ему явно недоставало твердости духа, Он не умел противиться своим желаниям и поэтому… Право же, самая пылкая страсть не стоит того, чтобы ради нее жертвовать своим душевным покоем, не говоря уже о жизни. Вправе ли человек становиться причиной горести своей возлюбленной? А его стремление побыстрее уйти из мира – можно ли найти ему оправдание? Даже если таково его предопределение, в этом есть что-то легкомысленное, недостойное…
Никому, даже супруге, не открывал Удайсё своих тайных мыслей. Поговорить с отцом ему тоже не удавалось, хотя и велико было желание посмотреть, как воспримет тот его рассказ.
Отец и мать Уэмон-но ками, ни на миг не осушая глаз, потеряв счет дням и лунам, оплакивали свою утрату. Все необходимое для поминальных служб: одеяния для монахов, подношения для участников церемонии и прочее – подготовили братья и сестры ушедшего. Садайбэн позаботился о сутрах и священных изображениях. Через каждые семь дней министру и его супруге напоминали об очередном поминовении, но они отвечали неизменно:
– Не говорите нам об этом. Наше горе и без того слишком велико. Как бы не стало оно препятствием на его пути.
Мысли их витали где-то далеко, несчастные, казалось, сами уже не принадлежали этому миру.
Вторая принцесса тоже предавалась скорби. К ее горю примешивалась еще и обида – Уэмон-но ками ушел, так и не простившись с ней. В просторном доме на Второй линии стало уныло и пусто, лишь самые близкие, преданные умершему люди иногда наведывались сюда. Любимые сокольничьи и конюхи Уэмон-но ками, лишившись опоры в жизни, совсем пали духом и бесцельно бродили по дому. Принцесса глядела на них, и не было конца ее печали. Вещи, принадлежавшие когда-то ее супругу, пришли в негодность, на бива и на японском кото, некогда одушевленных прикосновениями его рук, лопнули струны, и они замолкли. Словом, все располагало к унынию.
Однажды, когда Вторая принцесса сидела, погруженная в глубокую задумчивость, и смотрела на окутанные легкой дымкой деревья, на цветы, не забывшие, что пришел их срок, а прислуживающие ей дамы, облаченные в невзрачные зеленовато-серые платья, томились от скуки, к дому подъехал какой-то человек в сопровождении роскошной свиты, громкими криками расчищавшей перед ним дорогу.
– Ах, я, вдруг забыв обо всем, подумала: «Вот и господин пожаловал!» – сказала одна из дам и заплакала.
Был же это Удайсё. Выслав вперед одного из своих приближенных, он попросил доложить о нем госпоже.
Миясудокоро думала, что приехал кто-то из братьев Уэмон-но ками – Бэн или Сайсё, и была поражена, увидев, что в покои входит какой-то важный вельможа весьма приятной наружности.
Для гостя приготовили сиденье в передних покоях главного дома. К нему вышла сама миясудокоро, рассудив, что посылать вместо себя кого-то из дам неучтиво.
– Поверьте, я скорблю по ушедшему не меньше, а может быть, даже и больше тех, кто связан с ним неразрывными узами, – говорит Удайсё, – но, к сожалению, будучи все-таки посторонним, ограничен в выражении своей скорби. Я говорил с ушедшим в том миг, когда жизнь его подошла к своему пределу, и не могу пренебречь его последней волей. Разумеется, никто из нас не вечен, и трудно предугадать, кто уйдет из этого мира раньше, кто позже, но, пока я жив, я хотел бы сделать для вашей дочери все, что в моих силах. Надеюсь, мне удастся убедить вас в искренности своих чувств. В последние дни во Дворце проводилось множество богослужений, и я не мог позволить себе оставаться наедине с моим горем. Но заезжать к вам лишь для того, чтобы стоя принести положенные соболезнования[74], – право, ничего досаднее и вообразить невозможно. Видя, сколь велико отчаяние министра и его супруги, нельзя не вспомнить слова, сказанные когда-то о родительском сердце (3), но когда я пытаюсь представить себе, как должна горевать та, что была соединена с ним другими узами…