– Бей, бей посуду. Бей. И меня можешь побить. Пожалуйста. Ты же у нас в доме хозяин.
– А что? Может быть, ты?
– Да что ты, милый. Конечно, ты у нас знаменитость. Ты у нас сильный. Ты у нас...
– Да, да, да. Я не жру водку каждый день. Посмотри, сколько я всего сделал за последние годы! Да, я меняюсь! А что с теми стало, кто не меняется? Во что Леков превратился? Бомж натуральный! Ты этого хочешь? Конечно, зато он не зануда! С ним весело! Нажраться пива с утра, потом водочку херачить до полного отруба! То-то жизнь! То-то веселье!
– Дурак ты.
– Слушай, Таня... – Огурцов, уже собравшийся было выйти из кухни, повернулся к жене. – Таня, я не пойму тебя... Не было у нас денег – плохо. Я виноват. Я – лентяй. Я – бездельник. Теперь: хочешь квартиру – на тебе квартиру. Хочешь машину – вот тебе машина. Хочешь пятое-десятое – получи и пятое, и десятое, и в довесок – двадцатое и двадцать пятое. Бонусом. Опять плохо. Когда тебе хорошо-то будет? А? Когда? Что мне сделать еще? Обосраться и не жить?
– Дурак. Огурцов молча повернулся и направился в прихожую.
Таня появилась в коридоре в тот момент, когда он, надев пальто, зашнуровывал ботинки. Черт бы побрал эти шнурки круглого сечения. Вечно так: наденешь обувь, завяжешь узелки, пальто натянешь, шаг сделаешь – и снова наклоняться приходится, уже при полном параде. И контрольные узелки вязать. Кто только эту мерзость изобрел?
– Ты куда собрался? – Огурцов молча возился со шнурками. – Далеко, я тебя спрашиваю?
– А что? Это принципиально? Огурцов выпрямился и отодвинул засов на двери. Засов противно взвизгнул, царапая металлом по металлу.
– Давай, давай. Проветрись. Тебе это полезно.
– Пошла ты, – сквозь зубы прошипел Огурцов и, что было сил, хлопнул за собой тяжелой железной дверью.
Спустившись двумя этажами ниже, он понял, что оставил дома ключи от машины. И от квартиры, собственно. И черт с ними. Бумажник на месте, паспорт всегда при нем – в пиджаке. Как-нибудь и без ключей проживем.
Куда пойти? Ночь на дворе.
Так это еще и лучше, что ночь. Днем шастать по Невскому пешком – мука смертная. А на машине – так еще хуже. Пешком – можно хотя бы в «Катькин садик» свернуть, на лавочке посидеть.
К нему, к Огурцову, отчего-то пидоры, что в садике болтаются круглые сутки, не пристают. Мимо проходят. Вот и хорошо. А то бывает, что Огурцов в таком настроении в садик, всему городу известный, заходит на лавочке посидеть, что может и в морду дать пидору наглому. А среди них много ребят крепких, вполне за себя постоять способных, вообще, пидор нынче не тот пошел, что прежде. Прежде-то они запуганные были, по туалетам вокзальным прятались, чуть что – в бега, ищи, милиция, свищи его, пидора, пока головой будешь крутить, милиция, да беглеца в толпе приезжающих и провожающих высматривать – его, пидора, уже и след простыл.
Отсидится потом пидор в гостях милых, у людей приятных во всех отношениях, залижет раны душевные и снова на Невский. Робкий тогда был люд, представляющий сексуальные меньшинства, тихий и какой-то нежный. А сейчас что? Расплодились с невиданной скоростью, словно китайцы или индийцы, ходят толпами по проспекту, глазами алчными до плотских утех косят по сторонам. Обнимаются, целуются. И парни все накачанные, с мордами наетыми, жизнерадостные, не боящиеся никого и ничего.
Но к нему, к Огурцову, однако, ни разу не лезли. Было в нем, наверное, что-то ущербное, какая-то патология скрытая. Или запах неправильный он выделял, на который пористые пидорские носы не реагировали. Поэтому и любил он в «Катькином садике» посидеть, носком ботинка по гравию повозить, сигаретку-другую выкурить, молодость вспомнить.
Потом встать, плюнуть в сторону запруженного народом Невского и уйти по переулку Крылова, мимо ОВИРа, в котором свой первый заграничный паспорт получал, – какое волнение было, какой трепет душевный он испытывал, сколько адреналина было в его кровь выброшено смущенным и напрягшимся, готовым к бою организмом, пока битых два часа слушал Огурцов истории, рассказываемые соседями по очереди. Очереди за счастьем. За документом, открывающим путь в огромный и прекрасный мир. Теперь половина его знакомых и друзей живет в этом Огромном и Прекрасном, и сам он там, в этом Прекрасном и Огромном, побывал. Поездил, водки с пивом попил, марихуаны покурил, поглазел на достопримечательности Огромного и Прекрасного. Амбиции не дали только остаться там, далеко, по ту сторону океана.
Европа сразу отпала – слишком близко. Ощутимо близко, а хотелось оторваться, хотелось преграду выстроить между осточертевшим «совком» и собой, забыть навсегда и все пути к возвращению отрезать.
Амбиции, будь они неладны.
А другие ведь живут по сю пору – и ничего. Вполне довольны. Кто поваром на Манхэттене, кто маляром, деньги друг у друга занимают, что, вообще-то, там не принято. Но – довольны.
И Дюк доволен.
В лесу живет, на отшибе, говорит, что никакой у него тут Америки нет в радиусе двадцати миль. И вообще никакой страны – есть только владения сорокапятилетнего хиппи Марка, который наследство получил да и прикупил участок в глухом лесу.
Вокруг фермы Марка поселились его старые друзья по Вудстоку – тоже люди все не бедные. Дети – цветы. Уходили в свое время, в конце шестидесятых, из домов своих обеспеченных родителей, мотались по миру – от Индии до Австралии и от Тибета до России – с заездами в Европу. Многие не выдержали тягот и лишений общинной жизни, вернулись в офисы и университеты, кое-кто помер от передозы или экзотических европейских болезней, а часть – вот такие, как Марк и его товарищи, – дождались благополучной кончины престарелых родичей и оказались владельцами состояний, что сколачивались долгие годы трудолюбивыми, патриотичными и набожными отцами.
Марк и его соседи жили исключительно своим трудом. Так, по крайней мере, считалось. Возились в земле, сажали огороды, пахали, сеяли, били зверя в глухом лесу – от вегетарианства уже давно отошли древние хиппи, баловались ружьишками. Возводили теплицы, цветы сажали, торговали этими цветами через Интернет.
Если ломался у Марка, к примеру, трактор, то он просто снимал со своего наследного счета деньги и через тот же Интернет спокойно покупал новый. Понятно, что трактор доставляли поставщики, – Марку даже в город ездить не приходилось, хотя пара машин у него была – старенький, но мощный джип и форд для деловых поездок, которые, с появлением в его доме хорошего компьютера, случались не часто.
Дюк снимал у Марка домишко о двух этажах, на отшибе участка, расчищенного от леса.
Огурец гостил у старого приятеля, выходил перед сном на двор и часами глазел в бархатную тьму леса. Такой тишины он не слышал никогда и нигде. Ни на подмосковных дачах, ни на Карельском перешейке, ни в Сибири, ни, уж тем более, в Крыму или на Кавказе.
Тишина медленно текла из невидимого леса, заполняла лощинку, в которой размещалась ферма старого хиппи Марка, заполняла с верхом. Огурцов физически чувствовал, что стоит на дне глубокого черного пруда, даже движения его рук в тот момент, когда он решал прикурить очередную сигарету, были замедленны, затруднены, словно он проделывал свои манипуляции под водой.
Ни звука не раздавалось из-за стены деревьев, вплотную подходящих к дому Полянского. Но он уже знал, что тишина эта обманчива. В черном безмолвии бродили олени, еноты, какие-то граундхоги, живущие только в этом полушарии, иногда, рассказывал Полянский, появлялись и медведи. Как это они умудрялись передвигаться совершенно бесшумно, было Огурцову решительно непонятно. Ни веточка не треснет, ни трава не зашуршит. Да еще – медведи. Сказки какие-то. Тут город недалеко – двадцать миль... И вообще – Америка. Цивилизация. Хоть и глухомань, конечно, жуткая, но все-таки.
Когда в словах гостя появлялась ирония, Полянский спрашивал его, мол, как ты думаешь, зачем мне собачка? Ну как это, пожимал плечами Огурцов, – дом охранять.
А от кого здесь мне дом охранять, снова задавал вопрос Полянский. Здесь частная территория. Сюда никто не сунется. Опасно для жизни. Марк и выстрелить может, несмотря на то, что хиппи. У него оружия – полон дом. А собачка у меня на пороге ночами спит, если медведя учует – сразу вой подымет. Или там – лай.