– Отчего же? – Полянский снял очки, протер их специальной тряпочкой и снова аккуратно водворил на прежнее место. – Отчего же? Я сам штанами торговал. И многих знаю из мажоров. Из старых, правда. Но – если человек ваш серьезный, то вполне могу и знать.
– Суля.
– Ой ты, еш вашу мать! – Полянский схватил недопитую бутылку водки, быстро наполнил свою рюмку и одним махом опрокинул ее в рот. – Да что вы, совсем разума лишились? С кем связались? Это же бандит!
Царев и Куйбышев переглянулись.
– Ну, – Царев пожал плечами. – Подумаешь – бандит. Знаем мы, что он бандит. Но с ним дела иметь можно...
– Ну да, ну да... Полянский повертел в руке пустую рюмку, снова взял бутылку и налил себе еще порцию.
– Оно, конечно... Ладно, смотрите сами.
– Короче, я пошел звонить! Мне по фигу – Суля, не Суля... – Леков пружинисто поднялся со стула. – По фигу мне, – повторил он. – Я товар скину, деньги получу, сколько надо – отдам, а вы с вашим Сулей сами разбирайтесь.
* * *
Все сложилось на редкость удачно. Леков дозвонился в Москву, поговорил с Кудрявцевым, с которым дружил уже несколько лет, пару раз оказывался в его квартире вместе с Полянским, выпивал-закусывал, ездил на дачу Романа, что пряталась в сосновом лесу Николиной горы, и через два дня Царев с Куйбышевым проводили его в столицу. Напутствий на вокзале Лекову не давалось – все было обговорено заранее, Леков был трезв, гордо вышагивал по перрону в своем новом костюме, за ним следовали Царев и Ихтиандр, по такому случаю перегрузившие свое добро из грязноватых рюкзаков в два вполне приличных чемодана. Чемоданы больше соответствовали респектабельному облику их курьера, и шансы на то, что Лекова по дороге в Москву «свинтят», сводились почти к нулю.
Первые известия из Москвы Ихтиандр с Царевым получили через два дня. Игорю Куйбышеву позвонила Стадникова и радостным голосом сообщила, что ее любимый звонил от Кудрявцева, что товар отдан, деньги получены, и он ночным поездом выезжает в Ленинград.
– Ништяк! – крикнул Ихтиандр. – Олька, я, честно говоря, не верил, что все получится.
– Не верил, – хмыкнула в трубку Стадникова. – А чего же тогда вы все ему отдали? Там же хренова туча денег.
– А черт его знает, – растерянно ответил Куйбышев. – Так хорошо сидели. И потом он, Василек, действительно, как будто заново родился. И не пил почти. Все то с Кудрявцевым этим по телефону базарил, то Дюка подкалывал. Я точно говорю, почти не бухал. Сухенького пару стаканов принял и все. Убедил нас, короче. Поверили ему просто. Знаешь, так, по-человечески. Нужно же иногда с людьми по-человечески. А? Как скажешь?
– Скажу, что повезло вам, – ехидно сказала Стадникова. – Так что, номер поезда сказать? И вагона? Может, встретите его?
– Точняк, – деловито согласился Куйбышев. – Точняк. Обязательно надо встретить. Такие бабки...
– Да, бабки большие, – согласилась Ольга. – Ну, записывай... Слушай-ка!
– Да?
– Так давайте я с вами на вокзал поеду?
– Давай. Пивка вместе попьем. И Васильку приятно будет.
– Думаешь? – с сомнением в голосе спросила Стадникова.
– Ну, я не знаю. Это ваши дела. Мне бы приятно было, если бы меня на вокзале такая красивая девушка встречала.
– Ну да, конечно... Ладно, давай, короче, на вокзале у Головы в половине девятого.
– А поезд-то во сколько приходит?
– В девять с копейками.
– А... Ну ладно. Рановато, вообще-то.
– Брось. Вы же все равно опоздаете.
– Нет уж. На такие встречи мы не опаздываем.
* * *
Они встретились у Головы ровно в половине девятого. Народу на Московском вокзале в это время много, но окрестности Головы были той площадкой, потеряться на которой невозможно, даже если бы количество приезжающих, встречающих, провожающих, отъезжающих и просто праздношатающихся увеличилось бы вдвое, втрое, да, пожалуй что, и вдесятеро.
Голова была центром главного зала, она возвышалась на темном параллелепипеде не слишком высоко, но как-то очень значимо – очень солидно и крепко сидела голова на каменном постаменте.
Голова была нейтрального серого цвета, стирающего все предполагаемые эмоции. Предполагаемые – потому что их, в общем-то, и так не было обозначено на лице Головы, но цвет усиливал ее нейтральность, равнодушие к копошащимся под Головой людям, подчеркивал уверенность Головы в собственной значимости и в правильности выбранного Головой пути.
Живой прототип Головы, точнее, давно уже не живой, но когда-то все-таки дышащий, разговаривающий, машущий руками, кричащий с дворцовых балконов и топающий ногами, пьющий пиво в женевских кафе, сосредоточенно строчащий бесчисленное количество статей, тезисов, докладов, памфлетов, занимающийся любовью, трясущийся в автомобиле по московским улицам, живой прототип, конечно, эмоциями обладал. Даже больше чем нужно было у него эмоций. Слишком был эмоционален. Но задачи прототипа и Головы были совершенно разные. Прототип решал проблемы, Голова их решила. Прототип ломал, строил и снова ломал, перекраивал уже сделанное на новый лад, юлил, хитрил, садился сразу на два стула, проскальзывал ужом между сходящимися жерновами опасности, Голове же все это было ни к чему. Голова являлась символом стабильности и хорошо выполненной работы. Настолько хорошо, что результат этой работы менять не следовало. Ни к чему было что-то менять. Опасно было менять. Категорически нельзя. Под страхом смерти – кого угодно и скольких угодно – нельзя. Сотни тысяч Голов и Головок, разбросанных по стране, закатившихся в самые дальние и потаенные ее уголки, словно грузила, удерживали над страной невидимую сеть, под которой, в тине, тихо спали старики и дети, солдаты и матросы, мужчины и женщины, воры и милиция – спали и знали, что Головы хранят их покой.
Утро на Московском вокзале – время суетное. Электрички каждые пять минут выдавливают из зеленых вагонов толпы заспанных, хмурых в большинстве своем граждан, спешащих на службу, московские дорогие поезда высыпают под крыши перронов дробь пассажиров дальнего следования. Снуют, выкрикивая в утреннее небо слова предостережения, носильщики, толкающие перед собой железные, лишенные цвета тележки, бродят одетые в нелепые серые костюмчики милиционеры, в общем, суета царит на Московском вокзале по утрам, суета неупорядоченного и не вошедшего в рабочий ритм движения чужих – пассажиров и встречающих, и своих – проводников, носильщиков, милиционеров, уборщиц, ларечных продавщиц и дворников. Днем все войдет в деловой, четкий ритм, но до этого еще далеко. Нужно еще окончательно проснуться, опохмелиться, вспомнить, какое нынче число или день недели, осознать, сколько осталось до получки и сколько мелочи в кармане, в общем, непросто утром сориентироваться в бестолковой вокзальной суете.
И только в непосредственной близости Головы можно расслабиться, застыть на месте, уставившись остекленевшим спросонья взором в ограниченное стенами серого зала пространство, и быть уверенным в том, что тот, кого ты ждешь, увидит тебя наверняка. Можно не водить глазами по сторонам, не выискивать в толпе знакомых – они сами увидят тебя, промахнуться, пройти мимо Головы невозможно.
– Какая точность! – Стадникова улыбнулась и даже игриво раскланялась, едва ли не книксен сделала перед хмурым Ихтиандром.
– Привет, – кивнул Куйбышев. – Ты тоже не задерживаешься. Соскучилась по своему-то?
– А Царев где?
– За пивом пошел, – так же хмуро ответил Куйбышев.
– За пивом? А где это здесь в такое время пиво продают?
– Он найдет. Не было случая, чтобы Царев пива не нашел. У носильщиков возьмет, у проводников... Не знаю, не парь меня, репа болит...
– Нажрались вчера?
– Ну так, – неопределенно ответил Куйбышев. – Слегка так... Чуть-чуть... Вон он идет.
– Пошли на платформу, – буркнул Царев, не поздоровавшись со Стадниковой. В сумке, висящей на худом, квадратном плече Царева громко звякнули бутылки.
Когда из седьмого вагона вышел последний пассажир – пожилая женщина в плюшевом жакете и черной, неопределенной ткани юбке, Ихтиандр кашлянул и покосился на Стадникову.