Глава пятьдесят вторая
Но в какие бы заоблачные выси ни возносилась мятущаяся душа Дато, людей, которых он жаждал увидеть, надо было искать здесь, на земле…
И он, устремленный, движимый наитием в горы все дальше и дальше, продирался через кустарник и редколесье, от стремнины до стремнины. Его расширившиеся глаза жадно вбирали в себя все пространство вокруг, цепко и остро всматривались в подробности.
Преследователи, скрепя сердце, тащились за ним, даже выругать вслух не решались. Ежели Сандро занесло в такую даль, ежели он шастает по этим глухим уголкам, значит, это неспроста. Значит, Сандро ищет то, что и велено искать. Не такой же он недотепа, чтобы без толку столько мотаться, заодно с собой и их изматывать. А "ищейки" и впрямь уже выбивались из сил, еле поспевая за "поднадзорным", изодрали руки в кровь, цепляясь за колючие кусты, вывалялись в пыли, помяли отутюженные костюмы, "заработали", оступаясь, ушибы и ссадины…
Дато-Сандро в душе смеялся над ними: поделом вам, ползайте, карабкайтесь, такое у вас ползучее ремесло! Пресмыкайтесь, гады! Прячьте глаза за темными очками, меняйте обличье, цепляйте себе бороды-усы, тешьтесь жалким маскарадом, лебезите, бесстыдствуйте, паясничайте, живите негласно, сдыхайте — негласно, проваливайтесь к чертям — тоже негласно… Останется от вас только несмываемое пятно позора — в куче тайного архивного хлама, канцелярской пыли… И посмертно — имя ваше останется во мраке и тайне…
Зачем же было вам являться на свет божий?
Черт побери, а ведь эти ползучие гады так и будут жить, ползучие живучие!..
А ему, Дато, может, осталось жить считанные дни — этот вопрос неумолимо навис над ним, как дамоклов меч…
Но он уже выбрал себе путь.
И выбор: "двуглавый орел" или "Орлица Кавказа"? — был сделан им твердо и бесповоротно.
Но он умерял свой пыл: не упивайся гордыней своей, Дато, — говорил он себе, — и не таких мужчин рождал Кавказ, и ты своей отвагой мало кого удивишь, мужская доблесть для наших краев — дело обычное; доблесть женщины! — вот что достойно поклонения и восхищения! Вот на кого бы надо молиться! — Не богородице святой, а Хаджар! Святая богоматерь — сама кротость и смирение, лелеет младенца Христа на груди своей, потупив очи. А Хаджар источает огонь, глаза пылают. А Хаджар — вот она — припала к гриве скакуна и мчится в бой, и разит врагов… И даже в заточении, теперь, — не смирилась, не сдалась, — и в каземате она остается предводительницей…
Это она подвигнула мужчин на борьбу.
Это она вдохновила кисть художника и песни ашыгов.
Это она предрешила преображение тайного агента царской канцелярии…
Да, молиться надо на Хаджар… А еще лучше, улыбался Дато, поднять грузинский рог, наполненный до краев добрым старым вином и сказать здравицу: "За тебя, "Орлица"! Хвала тебе и честь, Женщина-витязь! Ты устыдила меня доблестью, ты открыла мне глаза! Выпрямила, подняла, окрылила! За тебя! И твоего "витязя в тигровой шкуре"- Гачага Наби. За счастливого витязя, у которого такая соратница-подруга!
И долой шакалов, без которых, как говорится, в лесу не обходиться! Пусть воют в ночную тьму!
"Кавказу к лицу орлы!"
…Дато перевел дух, огляделся по сторонам: за скалами и кустами неподалеку затаились "ищейки". И, повинуясь охватившему его порыву, запел нарочито громко:
Волосы расплелись, и пылает лицо,
Нет друзей моих рядом, лихих удальцов,
В заточении я, всюду вражье кольцо,
Ты на выручку мне поспешил бы, Наби,
Вырвал бы у врагов, услужил бы, Наби!
Запыхавшиеся ищейки, услышав странную в устах "поднадзорного" песню, навострили уши, решили, что Дато их дразнит. Им и в голову не могло прийти, что еще и не такую штуку отмочит тайный агент, решивший порвать со своей постылой и ненавистной службой. Им все еще казалось, что Дато остается на особом счету у главноуправляющего, как опытный агент, и с ним надо держаться осторожно, как бы странно и вызывающе он ни вел себя. Да и чего им голову ломать из-за этого Сандро! Им сказано: следите — и точка. А если дело обернется так, что ему помощь понадобится, стычка или нападение — помогите отбиться, схватите кого надо и отведите куда надо. Наше дело, — думали сыщики, исполнять приказание. Ослушаться — голову оторвут! А тогда — ждите, детишки, когда ваш кормилец-папаша вернется домой, конфеток вам принесет!..
Глава пятьдесят третья
Как бы ни шли дела в империи, какие бы бури ни потрясали ее, какие бы сомнения личного порядка ни испытывал самодержец, он оставался монархом, верховным властелином, в чьем беспрекословном подчинении находились все. Его высочайшая воля была законом для всех. И никто не смел ослушаться его, перечить. Прав ли, неправ ли, все всецело зависело от его воли. В его руках была и вооруженная до зубов миллионная армия, жандармерия, охранка, опутавшая паутиной всю страну. Кого из чиновных поощрить, кого и как покарать, кого убрать с дороги, кого растоптать и стереть в порошок, — все это зависело от высочайшей воли и даже от того, в каком расположении духа он принимал решение. Он вершил судьбы, его гнев и милость играли решающую роль, он был воплощением рока! Направление всех предприятий определял его указующий перст, то, как он относится к ним и к титулованным исполнителям. В его власти и прихоти было предопределить меру кары неугодным строптивцам, смутьянам и бунтарям: подвести ли под петлю или в последний момент отменить казнь. Его высочайшая воля упраздняла законы и устанавливала новые. Он был божеством на земле. Более того, он сосредоточил в своих руках власть, которая, наверное, господу богу там, в небесах, и не снилась.
Да, несмотря на все трещины в имперском корабле, на дворцовые интриги и козни, он продолжал восседать на троне. Он всегда мог излить свою "высочайшую" досаду и гнев на безвинных, на "неблагонадежных", которым не было числа. — Приносили пред августейшие очи списки.
— Этих — руду копать!..
— Этих — на эшафот!
— Этих — к праотцам!
Приговор подлежал, разумеется, незамедлительному исполнению. Августейший гнев понемногу унимался.
— Сослали? Повесили? Расстреляли?
— Так точно, ваше императорское величество.
Порой, испытывая некое подобие угрызений совести, он покидал свой "престол", то бишь, кресло, расхаживал, скрипя надраенными сапогами, по кабинету и откровенничал с находившимся на высочайшей аудиенции министром, советником или другой титулованной особой.
— Поделом смутьянам! Пусть и другим будет в назидание, что для нас превыше всего покой, незыблемость и целостность империи! Расширение наших владений, безопасность границ, превосходство над бьющей себя в грудь Европой, усиление нашего "восточного" кулака куда дороже их крамольной крови, пусть даже они и православные! — Император продолжал сентенции: — Если стены империи дали трещину — надо замазать их — политикой. Штыки и дипломатия! Ловкая политика нам всегда нужна. Но мощь империи не должна убывать. Нет мощи — грош цена и дипломатии. Пусть и здесь, в Петербурге, трепещут перед нами господа послы, и там их заграничные величества и высочества хвост поджимают!
Самодержец, ощущавший порой слабый ропот своей притупленной, оглохшей, задубевшей совести, подобными излияниями пытался заглушить ее голос, оправдывая свое кровавое палаческое усердие высокими соображениями, внушением божественной воли. Кто мог бы высказать ему малейшее возражение? Кому охота была променять тепленькое местечко на сырую темницу? И разве эти избранные и отмеченные царем сиятельное господа отличались совестливостью? По сути, самодержец окружил себя "хором бессовестных", и дирижировал им мановением холеных нервных рук, как бы ему ни заблагорассудилось, манипулировал — хор послушно пел верноподданническую "партию", превозносил венценосную главу. Что там другие, прочие, что Наполеон! — пел хор, и, при виде августейшей польщенной усмешки, подобострастно хихикал, покуда холодный величайший взор вновь не пригвождал их к месту и не затыкал им рты.