Глава двадцать девятая
Тосковала Хаджар по Наби, изболелась душа. А в неволе тоска больнее жжет и заносит. И Наби тосковал по подруге своей, тревожился, только женская тоска-печаль тяжелее была. Так мечтала увидеть его, желанного своего, кому душу и сердце отдала. Хоть бы взглянуть на него, наглядеться… И чтобы он увидел, каково мне здесь… Кабы чудо случилось, невидимкой проник бы, увидел бы… Тогда бы и неволя нипочем, отошла бы сердцем, оттаяла, и гора бы с плеч свалилась. Никак не могла она отмахнуться — отрешиться от этой заманчивой и несбыточной мечты. "Птицей бы обернулся — на решетку бы вспорхнул, заговорил бы человечьим голосом. Печалью бы поделился, душу излил бы…"
— Как живется, Хаджар?
— Живу-горя не знаю, Гачаг…
— Это ли жизнью зовется?
— Чем же плохо, Гачаг? — ответила бы она. — Кто с падишахом бьется — тому по чести и награда. И неволи жди, и до смерти недалеко.
— Нет, Хаджар, нет… — решительно отвечал Наби. — Только не смерть. Пусть неволя, пусть каземат, но только не смерть! Только бы не вечная разлука, Хаджар!
— Не боюсь я смерти!
— Кто же ее не боится?
— Не боюсь сложить голову за дело твое!
Мечтой, болью, любовью неугасимой, страданием взывала она в памяти любимого, и он словно представал ей воочию, и чудилось, что из уст его тихо льется та же песня: "Не натешились всласть, не устали в любви, ни Наби от Хаджар, ни Хаджар от Наби".
Воображение уносило ее далеко, ее, сидевшую на старой расползшейся рогоже, понуро опустившую голову на поджатые колени, измученную нескончаемым рытьем лаза; уносило ее из этой душной каменной клетки на крыльях к отвесным скалам и кручам, где они бродили вместе с Наби, где они сражались с врагом, к глубоким ущельям, заветным рощам, на берега рокочущих, пенящихся рек…
Вот их отряд, перезимовав за кордоном, по ту сторону Аракса, в окрестностях Тебриза, куда они иной раз и наведывались в пёстрой одежде, пробивщись через шахские засады, как пробивались и через солдатские караулы, возвращаются в родные края, подъезжают к взыгравшему по весне Араксу. Переходя вброд, кто пеший, кто конный, после снова собираются… И сверкает винтовка-айналы у Наби за спиной, и лезгинский кинжал на поясе, которым, бывало, приходилось и кишки выпускать врагу, и другие не с голыми руками. Кремневые ружья — на ремне, и тесаки, и те же кинжалы. И Хаджар — со всеми и как все, при оружии, и одежда мужская — не отличишь от удальцов-молодцов, она даже и покрепче, половчее иных сидит на белолобом гнедом. И как всегда и везде — Наби ее не упускает из виду, а Хаджар — его, друг друга оберегают от подлой пули, от удара в спину. Гачагу — то так и надо — в оба глядеть! Из ротозея гачага не получится, а получится — не надолго…
И вот едут они, вокруг посматривают, все примечают, что внизу, что наверху, что сбоку… Каждый камень, скалу, куст, птицу — не упустят из виду. По эту сторону Аракса — казачьи посты вдоль границы стоят, по другую — шахские сарбазы с иностранным оружием затаились у проходов, на заставах своих — и птица не пролетит через границу, разделившую-расколовшую единый народ надвое. Для отряда Наби — Хаджар нет разницы — что та, что эта сторона, везде вооруженный до зубов враг. А Аракс-река течет себе между берегами, и никакой страх ему нипочем. Вот он, разлился, взыграл- половодье, весна… Течет Араке — окровавленный, течет, омывая берега свои, несет с верховьев вырванные с корнем деревья, гонит караваны деревьев-скитальцев: распластанные чинары, простоволосые ивы, красноватый тамариск, и даже кряжистые дубы…
Как оцеплен каземат царскими стражами, так и Араке стерегут с обоих берегов. Здесь, в каземате, и ропот, и гнев, и погибель. И там, вдоль Аракса, смерть затаилась. И здесь со всех четырех сторон — глаза стражей, и там…
Здесь узники в цепях, там Араке в оковах, — частоколом штыков обнесен…
И как теперь — гачагам быть? Бежать с поля брани? Бросить оружие, прежде чем всех перебьют, и сдаться на милость стражей границы? Нет, никогда, вовеки гачаг не станет молить врага о пощаде!
Перебраться за кордон в чужой одежде, вырядиться пастухами, селянами и гнуть шею у порогов персидских или здешних господ, батрачить на них? Никогда! Что же остается? Биться за волю и долю! Пусть голодно, пусть холодно, но пусть будет воля: пройти через любые муки и беды, любой ценой-воля! И горе, если в воинство вольнолюбцев затешется иуда, горе, если хитрость и козни расстроят ряды! Пусть никакая всесильная десница впредь не обрушивается на сирые головы! Пусть свинцовые кулаки не смеют замахиваться на человека, жаждущего воли! Свобода, свобода! Долой холопство и рабство! Свобода! Такая, чтобы Араке не заковывали в цепи! Такая, чтобы на родине твоей не отнимали свободу твою! Свобода! Разве не ее жаждут и Наби, и Хаджар, и их боевая дружина, и сторонники их, тысячи, тьмы и тьмы, слагающие и поющие песни во славу их и честь, славящие Хаджар — Наби под звуки боевой мелодии — джанги Кёроглу?! Разве не за волю и сражались его отважные бунтари?! И вот она, свобода, заточенная, оцепленная — в каземате.
Думала обо всем этом Хаджар, и все в ней напрягалось, напруживалось до предела.
И вновь проносились перед ней видения прошлого, и вновь она переживала тревогу походов, переправ через Араке, спадала пелена усталости с глаз, и со всей остротой представало ей поле брани. Память спешила на выручку, и вместе с собой увлекала и видение Наби. Все казалось происходящим здесь и сейчас.
— Хаджар, садись-ка ко мне на Бозата да держись покрепче за меня!
— Чем же плох мой гнедой?
— Аракс взыграл — унесет.
— А тебя — нет?
— Меня — нет! — задорно отзывается Наби, — И тебя я Араксу не отдам!
— За меня будь спокоен.
— Араке взбесился, напирает. Как бы не пожалела, — по-мужски заботился Наби. — Неровен час, коряга подцепит, коня сшибет, тебя с седла скинет…
— Этому не бывать!
— Палить начнут — и вдогон, и навстречу… Не углядишь…
— Угляжу!
— Тебя не уговоришь… Отчаянная ты моя…
И только тогда, после решительного ее отказа от помощи, уверившийся в сноровке и самообладании подруги, Наби подъезжает на своем Бозате к взбаламученной, взъярившейся реке, оглашающей грозным рокотом оба берега — и Карадаг, и Карабах, рокотом, отдающим эхом, подъезжает к реке, рвущейся вперед, и долгим взором провожает пенные, бурлящие воды…
Вот отряд уже зашел в прибрежные заросли — у кромки камыш, дальше жилистые кусты тамариска. Зорко и осторожно всматривается Наби в приречные просторы, по ту сторону — там — Карабах, там Зангезур… Все начеку… Неровен час, хватятся враги, на пути встанут — не дрогнут гачаги, примут бой. Что бы то ни было- а через Араке переберутся! А там — в горы, в Зангезур, на эйлаги, к становьям селян, перекочевавших на летние пастбища. Там — свои, родня, знакомые, встретятся, кинутся друг к другу, переобнимутся, перецелуются от всей истосковавшейся души! Но и там народ пестрый и всякий, нет-нет, а и обнимаясь, и здороваясь, стрельнет гачаг зорким глазом по сторонам, ощупывая каждого встречного — поперечного.
У Гачаг Хаджар, все так же сидевшей с поджатыми ногами на драной рогоже, уже и глаза смежались от усталости, а крылатые грезы ее витали где-то далеко, уносили в горы, блуждали по местам былых схваток и битв, и никак не оторваться было от этих заветных и памятных видений. И воскрешая в памяти боевые походы, и ярость сражений, она черпала в них невиданную отвагу, неизбывную силу.
И снова видение взыгравшего Аракса, и отряд в прибрежных камышах, ждущий наступления темноты… И тогда, в сгустившемся мраке, предстояло перебраться вброд, да так, чтобы не всполошить пограничную стражу, не ввязаться в перестрелку, как бывало, не напороться в ночи на невидимо несущуюся корягу или вырванное дерево, оступился, упал, — подхватит река и понесет вниз по течению, и канешь в непроглядную тьму!