Испанец не перевел его слова, однако, хотя дервиш определенно не мог изъясняться на латыни, Карл понял его. Не так, как понимал отдельные возгласы прежде — интуитивно, на уровне чувств. Он понял каждое слово, словно оно было сказано на чистейшем ойском наречии, знакомом ему с детства. Как будто дервиш говорил не словами, но понятиями, сутью, мыслями в его голове.
Карл в беспокойстве оглянулся, пытаясь понять, один ли испытал это странное чувство. Все взгляды были прикованы к дервишу. Да это же тот самый, вспомнилось Карлу, тот самый сарацинский монах, которым запугивали друг друга крестоносцы еще в Мансуре. Тот самый, что, по слухам, в сговоре с дьяволом.
— Лжешь! — прошипел султан, пиная дервиша ногой в согбенную спину. — Ты лжешь, собака! Знаю, что лжешь!
— Опроси свидетелей, о светлейший султан, — проблеял дервиш, — обыщи меня и мое ничтожное жилище, обыщи, если гнев твой настолько велик, покои благословенной Шаджараттур-ханум — и узри, что нигде не найдешь ты яда, или вина, или любого другого доказательства того преступления, в котором ты обвиняешь меня.
— Отсутствие доказательств не означает еще, что ты невиновен.
— Но доказательства необходимы, чтобы установить вину, — сказал Людовик, и Тураншах удивленно обернулся к нему. — Так велит христианам их вера — а что велит тебе твоя вера, сарацин?
Тураншах беспомощно посмотрел на него. Минуту назад он был готов на месте обезглавить Фаддаха, а потом, может статься, и отдать палачу свою собственную мать — до того он был взбешен. Однако сейчас ярость улеглась, и, похоже, юный султан начинал понимать, какую ошибку совершил, устроив разбирательство прилюдно, не только при своих вельможах, но и при христианских пленниках. Так требовало его чувство справедливости и оскорбленная гордость: даже перед лицом побежденных врагов он боялся запятнать себя подозрением в низости и коварстве. Он юн еще был, этот султан, совсем юн и неопытен, и Карл увидел это вдруг с тем более болезненной ясностью, что именно от этого неопытного юноши зависела теперь жизнь его, Луи и всех, кто находился с ними рядом.
— Даже если доказательства были, — проговорил султан, — то этот шелудивый пес наверняка успел уничтожить их.
— Есть доказательства, которые отпечатываются клеймом в душе преступника. И клеймо это не смыть так просто, как кровь со своих рук, — слегка улыбнувшись, сказал Людовик.
Распластанный на полу дервиш, хоть и не мог видеть этой улыбки, вздрогнул и поднял голову, сверкнув своими выцветшими глазами без бровей и ресниц.
— О чем ты говоришь? — по-прежнему хмурясь, спросил султан.
Людовик как будто поколебался. Потом ответил:
— Я боюсь, что для тебя с твоею неверной религией это может показаться кощунством.
— Может ли быть кощунством восстановление справедливости? Говори, франк! Что ты задумал?
Людовик еще раз посмотрел на него, а потом поднял руки к шее и, наклонив голову, снял с себя свой нательный крест.
По зале вновь пошла рябь, но волновались на сей раз сарацины, заподозрившие неладное.
— Мне нужна чаша воды, — сказал Людовик.
Получив просимое, он, держа крест за кожаный шнурок, к которому тот был прикреплен, трижды окунул его в воду, а потом поцеловал и надел обратно себе на шею.
— Это простая вода, — прояснил он в ответ на нахмуренный взгляд султана. — Хорошо было бы освятить ее по обряду моей веры, и это мог бы сделать мой друг епископ Шартрский, находящийся здесь…
— Ты предлагаешь провести христианский ритуал здесь? В моем доме? На моих глазах? — отрывисто спросил султан, и Луи успокаивающе качнул головой.
— Нет, потому что я понимаю: тебя бы это оскорбило, а ты затеял все это лишь для того, чтобы оградить себя от оскорбления. Поэтому я освятил эту воду сам… и, боюсь, друг мой епископ тоже не очень-то меня одобряет, — добавил Луи, послав Гийому Шартрскому виноватый взгляд. Бедный епископ, для которого, должно быть, сарацинский плен протекал тяжелее, чем для любого светского лица, лишь в изумлении смотрел на короля, не зная, что и думать о его поступке, подозрительно отдающем ересью. Но тем не менее он промолчал, и Людовик, воодушевившись его невмешательством более, чем мог бы воодушевиться поддержкой, продолжал: — Это только вода, Тураншах, в ней нет ничего, кроме моей веры. Ты успел узнать меня и доверяешь мне, иначе не призвал бы на этот суд. Смотри, я выпью сейчас из этой чаши, — Луи отпил большой глоток, а потом протянул ее султану. — А теперь прошу испить тебя.
Мамелюки, ринувшиеся на Луи прежде, чем тот успел договорить, толкнули его и схватили, оттаскивая назад. И он непременно выронил бы чашу, если бы Тураншах не подхватил ее прежде, чем на Людовика налетели стражи.
— Нет! Стоять! Назад! — крикнул султан, и Карл снова подумал, что понимает его — понимает, хотя Тураншах говорит по-арабски, и Тураншах понимает Людовика, хотя свои последние слова о вере и чистоте он говорил не на латыни, а по-французски. Совершая нечто, что никак не могло быть одобрено святой матерью Церковью, Луи оставил ее язык и взялся снова за свой, тот, на котором думал. Карл не успел осознать, как странно, что все они, говоря на разных языках, так хорошо стали вдруг понимать друг друга. В следующий же миг, едва мамелюки, а с ними и все присутствующие в зале, застыли, не веря своим глазам, султан Тураншах поднес чашу к губам и быстро отпил несколько больших жадных глотков.
Ничего не случилось. Султан постоял с минуту, в трепете прислушиваясь к собственным ощущениям, не зная, чего ожидать. Потом его губы разочарованно скривились, и он утер их рукавом халата.
А Луи улыбнулся.
— Вода как вода, — сказал Тураншах, очевидно, сердясь на самого себя за то, что почти успел испугаться. По его знаку мамелюки отпустили Людовика. — Не понимаю, что ты хотел доказать, христианин.
— Только то, что святая вода христианина безвредна для мусульманина, если оба они чисты душой, — сказал Людовик. — Но если душа человека покрыта сажей… что ж… поглядим!
И внезапно он прыгнул с места вперед, выхватил почти опустевшую чашу из рук султана и, оказавшись рядом с дервишем Фаддахом, вцепился ему в загривок и запрокинул ему голову, вливая остатки воды в его распахнувшийся от изумления рот.
Дервиш забился, забулькал, но Людовик держал его крепко, стиснув пальцы стальной хваткой у Фаддаха на шее. Длинная судорога прошла по телу дервиша, пронзив его от макушки до пят, глаза выпучились, а потом закатились, изо рта пошла пена. Тогда Людовик наконец отпустил старика и повернулся к султану. Глаза его светились восторженным торжеством.
— Ну вот, — сказал он, — теперь ты видишь, что…
И тогда случилось нечто, чего никто — и меньше всех сам Людовик — никак не ждал.
Новая судорога, еще страшней предыдущей, прошла по телу Фаддаха, выгибая его спину дугой и подкидывая старика над полом. А потом… потом он начал меняться. Карл был так ошеломлен, что не сумел уловить момент, когда именно это началось. Только что дряхлый, жалкий старик бился в конвульсиях на полу — так, как бьются одержимые, когда из них изгоняют дьявола. Но старик не упал бездыханным, как падают люди после удавшегося экзорцизма. Его продолжало бить и бросать по полу, даже когда глаза его остановились и остекленели и когда его переломанные кости захрустели, пронзая кожу. Отовсюду раздались крики ужаса, и они усилились, когда руки и ноги дервиша стали вытягиваться, а потом изгибаться, меняя размер и форму, и жесткие курчавые волосы стали стремительно проступать сквозь окровавленную, порванную сломавшимися костями плоть. Затрещали лохмотья, служившие твари одеждой, пока она была человеком; и под всеобщие крики и панику с земли поднялось, медленно распрямив спину с образовавшимся на ней гребнем, чудовище с клыкастой мордой и когтистыми лапами, покрытое черной шерстью, испускающее зловонное дыхание между гнилыми, смертельно опасными зубами. Чудовище выпрямилось и завыло, вскинув морду к небу, и бешено замолотило по полу длинным, как у быка, и могучим, как у крокодила, хвостом.