Жуанвиль знал, что не следует отвлекать короля в такой момент, и все же ступил чуть поближе и позвал вполголоса:
— Сир…
Людовик узнал его голос. Он встрепенулся всем телом, и его согбенная спина распрямилась, плечи расправились, словно это простое слово, простое обращение вдохнуло в него те силы, с которыми он расстался давным-давно в Палестине. Король обернулся, и Жуанвиль увидел на его лице сияющую улыбку.
— Друг мой Жан! — сказал король, поднимаясь с колен. Нищий проводил его удивленным взглядом, словно обидевшись, что его так быстро изгнали из рая. Но рай теперь принадлежал Жуанвилю. Он быстро сделал несколько шагов вперед и упал на одно колено, склоняя голову. Людовик тут же поднял его, взяв за плечи, и обнял так порывисто, что Жуанвиль чуть не задохнулся. Силы в руках короля по-прежнему было столько же, сколько в те далекие времена, когда он рыцарем-крестоносцем рассекал пески святой земли с поднятым над головою мечом.
— Как я рад, что вы успели приехать! — сказал Людовик, отстраняя Жуанвиля, но не выпуская его плеч и окидывая тем жадным, стремительным взглядом, каким окидывает отец сына, вернувшегося невредимым с войны. — Я боялся, что не успеете до Пасхи.
— Я и сам боялся, — признался Жуанвиль, не в силах сдержать улыбки при взгляде на это уже немолодое, но лучащееся жизнью лицо. — Так боялся, что загнал лошадь. До Лувра добрался пешком, и по дороге меня ограбили. Вот, срезали кошель.
Он показал королю обрезанные завязки, и Людовик, слегка нахмурившись, отпустил его плечи. И как всякий раз, у Жуанвиля от этого разорванного прикосновения осталось чувство невосполнимой потери, которое, впрочем, вскоре прошло. То, чего Людовик недодавал прикосновением, он всегда умел додать взглядом, жестом или словом.
— Мне доносили, что в городе неспокойно, — проговорил король, слегка потирая двумя пальцами подбородок, что было у него признаком озабоченности и некоторой растерянности. — Вправду ли так много народу съехалось на праздники, как говорят?
— Ужасно много, сир. Не протолкнуться. Я совершенно не почувствовал, как меня ограбили.
— Что вы опять про это, — с мягким упреком сказал Людовик. — Ну ограбили и ограбили. Негоже убиваться по золоту, Жан, тем более нынче — ведь Страстной же четверг…
— Вижу, — вырвалось у Жуанвиля.
Людовик кротко поглядел на него, принимая немой упрек. Потом покачал головой и сказал:
— Читаю это в ваших глазах, друг Жуанвиль. Помогая нищим, не забудь обнищавшего. Ну, много у вас украли?
— Да пустяки, — пробормотал Жуанвиль, ощутив вдруг всю неловкость и неуместность своей жалобы. — А кроме того, вы все равно терпеть не можете, когда я вас о чем-то прошу. Вы всегда сердитесь.
— Неужели всегда? — искренне удивился Людовик. — Хотя… пожалуй, вы правы. Так и есть. Не люблю, когда меня просят.
— А давайте так, сир. Коль скоро мы на пороге великого праздника, давайте с вами на будущий год условимся: вы не станете сердиться, если я вас о чем-нибудь попрошу, а я не стану сердиться, если вы мне опять откажете.
Людовик звонко рассмеялся. Жуанвиль слегка улыбнулся в ответ, когда король снова обвил рукой его плечи.
— Договорились, друг мой Жан. Но идемте, поговорим немного. Я с ними с обедни, — извиняющимся тоном добавил он, кивая на нищих так, словно Жуанвиль его упрекал в небрежении к своим высоким гостям. — Могу отлучиться на четверть часа. Угощайтесь и отдыхайте, друзья мои, я скоро вернусь, — с нежностью сказал Людовик, а потом увел Жуанвиля со двора, к вящему облегчению последнего.
— Ну что там у вас в Шампани, Жан? Вы уладили то дело с наследством вашей жены? Разобрались с налогом на торговлю вином? Урезонили ваших мельников?
— Да, да, сир, все сделано, все решено.
— Ну и слава Богу, а то я уж боялся, что зря отпустил вас от себя на такой долгий срок. Подумать только, целых полгода! Вы могли бы в святую землю съездить и вернуться, не то что в Шампань.
Голос Людовика звучал почти обиженно, даром что весело — и Жуанвиль упивался этой веселостью, этим светом в глазах своего короля, которого — и короля, и света — не видел уже так давно. Дела в самом деле вынудили его покинуть Париж на шесть с половиной месяцев, и теперь, сидя рядом со своим монархом, слушая его звучный, глубокий голос, чувствуя тепло его присутствия, Жуанвиль не понимал, как продержался вдали от него так долго.
— Ваше величество и сами были сильно заняты в это время, — осторожно проговорил Жуанвиль, подумав, что раз уж Людовик в добром расположении духа, то сейчас самое лучшее время заговорить о том, что занимало и тревожило Жуанвиля всю дорогу до Парижа. — Я слыхал, что вы, сир, теперь тратите свое личное время не только на суды, но и на приведение приговора в исполнение…
Людовик взглянул на него странным взглядом, который Жуанвиль в последние годы замечал за ним все чаще и чаще: прямым, но непроницаемым, чужим, но проникающим в самое нутро. Так он часто смотрел, когда Жуанвиль задавал ему какой-то вопрос о вере и Боге, на который Людовик не мог внятно ответить, ибо для него ответ был слишком очевиден, а для Жуанвиля — слишком неопределен.
— А, — только и сказал король. — Я полагаю, вы говорите о деле того парижанина, богохульника, которого я повелел заклеймить.
— Которого вы сами заклеймили, — тихо уточнил Жуанвиль. Так значит, это была правда. Он надеялся, что это лишь преувеличенная сплетня — по дороге из Парижа до Шампани муха, бывает, оборачивается быком. Но не на этот раз…
— Так что же, — спокойно сказал Людовик. — Вам прекрасно известно мое отношение к сквернословию, Жан. Особенно — к богохульству. Я издал несколько указов в последнее время, где недвусмысленно объявил кару за это злодеяние: клеймо на лоб и вырванные ноздри, в случае особо тяжкого богохульства. Я счастлив, что вас не было здесь во время этого суда, ибо даже если мне суждено будет отправиться в ад, и там я, вероятно, не услышу таких проклятий, какими сыпал этот отъявленный грешник. Он не раскаивался в содеянном и упорствовал в своем преступлении. Он был покаран.
— Вами, — сказал Жуанвиль. — Вы… вы сами привели приговор в исполнение, сир? В самом деле сами?
— Имею ли я право выносить приговор, которого совесть или слабость не позволили бы мне привести в исполнение самому? — ответил Людовик вопросом на вопрос, и ответ прозвучал так сухо, что Жуанвиль замолчал. Это была одна из тем, которые он за многие годы дружбы с Людовиком научился обходить стороной, ибо так было лучше для всех. Однако он был неприятно поражен, еще больше, чем при виде сцены с нищими во дворе аббатства. Он замечал — и все замечали, — что с годами Людовик становится все строже, все нетерпимее к греху, все суровее к грешникам — и к себе самому в качестве оного. Но Жуанвиль смутно чувствовал, что даже у праведной суровости есть некая грань, преступать которую нельзя. А почему нельзя и отчего нельзя — он не знал, и не мог объяснить королю. И это было хуже всего.
— В народе не одобряют этот мой шаг, — сказал вдруг Людовик довольно спокойным тоном. Жуанвиль по привычке бросил быстрый взгляд на его руки. Король не сцепил вместе пальцы, значит, и в самом деле спокоен, а не пытается казаться таковым. — Жан, вы проехали через множество городов в последние дни. Что вы слышали? Меня хулят?
— О, что вы, сир! — торопливо сказал Жуанвиль, зная, как болезненно Людовик относится к подобным вещам. Странно: чем ниже было происхождение и сословное положение осуждавших его, тем сильнее он переживал. Мнение Папы Римского для него значило не столь много, сколь мнение нищего, которому он сегодня омывал ноги. — Что вы, напротив! Я слыхал, как вас восхваляли за ордонанс, выпущенный месяц назад, — в защиту единой монеты и судебного права женщин… Вас благодарили.
Людовик покачал головой.
— Я надеюсь получить от Господа больше хвалы за то необходимое деяние, из-за которого люди меня хулят, чем за то очевидное благо для всех, из-за которого меня теперь любят.
После этих слов короля оба они какое-то время молчали. Потом Людовик взглянул на Жуанвиля снова тем странным взглядом, непостижимым, но одновременно смущенным, словно просил прощения у него за то, что не может объяснить лучше. И поднялся.