– - А, Ляпушкин! -- произнесла покровительственным тоном Орлеанская, у которой актер с раболепством поцеловал руку, за что получил щелчок той же самой рукой.
– - Ах ты повеса! -- крикнула Деризубова и, вскочив с своего места, прижала Ляпушкина в угол стены и тут начала его бить, приговаривая: -- Вот тебе, вот тебе, не повесничай!
– - Матушка, родная, не буду, дай перевести дух! -- пищал жалобно Ляпушкин, страшно гримасничая.
Орлеанская хохотала во всё горло. Саша и горничная улыбались; одна Любская морщилась: видно было, что на нее нехорошо действовала эта сцена.
– - Ай да Матрена! поделом ему! -- вытирая слезы, сказала Орлеанская.
– - Уф, устала! -- сказала Деризубова, махая руками, как извозчики в мороз на улице, и прибавила: -- Налей-ка мне чашечку.
– - И мне тоже, маменька! -- заметил Ляпушкин.
– - Который раз пьешь сегодня? -- спросила Орлеанская.
– - Ей-ей, еще первый, маменька. Ну, кто у нас добрее вас? Вы не то что другие; вы сами всех угощаете.
Ляпушкин подмигнул на Любскую, сидящую у зеркала с полотенцем в руке. К счастию, что половина лица ее была уже забелена, и потому не так заметно было вспыхнувшее на нем негодование.
– - Пей, на…-- сказала Орлеанская, сунув небрежно стакан чаю в руки Ляпушкина, который нежным голосом сказал:
– - Я возьму сухарик?
И взял пять целых.
Орлеанская села у трюмо и тоже стала белиться и румяниться. Саша стояла перед ней, подавая ей то одну баночку, то другую.
Деризубова с Ляпушкиным, опустошив весь чайник, сахар и сухари, скрылись незаметно из уборной.
Орлеанская, по мере окончания туалета, ворчала всё сильнее и сильнее на Сашу,-- зачем крепко косу ей привязала, не так пукли взбила,-- и заставляла ее перечесывать голову, аккомпанируя любимой фразой:
– - Ну за что вас кормить, одевать!
Любская представляла совершенный контраст: она одевалась, не произнося слова, как будто ей было тяжело говорить, и только жестами или глазами указывала на вещь, какая ей была нужна. Зато ее горничная была полна негодования, и по морганию ее пепельных ресниц и фырканью можно было заключить, что она горела желанием сгрубить Орлеанской. Но представился случай, и горничная обнаружила совершенно противное. Орлеанская так рассердилась на Сашу, что оттолкнула ее от себя и, обращаясь к горничной Любской, ласково сказала:
– - Милая, пришпиль мне мантию. Она ничего не умеет сделать.
– - Извольте-с! -- с услужливостью отвечала горничная и стала ей прикалывать мантию; Саша тем временем плакала.
Орлеанская грозно говорила:
– - Плачь, плачь! -- и истинно герцогской поступью вышла из уборной, прибавив: -- Извольте взять питье и зеркало.
Колокольчик пронзительно прозвонил у дверей уборной, и Орлеанская поспешила выйти. Любская с участием заметила плачущей, что не следует ей огорчаться, потому что Орлеанская постоянно воевала в уборной. Саша, казалось, утешилась этим доводом и, взяв графин с питьем, булавок, зеркало, румян, последовала за Орлеанской.
Горничная разразилась негодованием на Орлеанскую, доказывая, что она за пятьдесят рублей не стала бы одевать такую капризную. Прозвонили второй раз в колокольчик. Любская сказала своей горничной:
– - Скорее, скорее!
В уборной Ноготковой Ляпушкин и Деризубова упивались чаем и пожирали сухари. Ноготкова, мурлыча под нос свою роль, проводила тушью брови и сказала:
– - Ну, скорее, мне пора одеваться!
Ляпушкин, чуть не захлебываясь, допил стакан чаю и, вытирая губы руками, подошел к Ноготковой и сказал:
– - Красавица моя, маменька золотая!
– - Ты его хорошенько! -- заметила Деризубова.
Ляпушкин, гримасничая, на цыпочках вышел из уборной. Прозвенел пронзительно колокольчик у двери уборной, и голос режиссера раздался: "На сцену, на сцену!"
– - Я не одета еще! -- закричала Ноготкова.
Деризубова крикнула тоже:
– - Слышишь, она не одета.
– - А, мое почтение-с, Дарья Петровна,-- входя в уборную, сказал режиссер и прибавил: -- Да вы успеете: вам во втором акте выходить.
– - Ах да! -- произнесла Ноготкова и опять занялась своими бровями.
Мечиславскому прикалывал портной банты на башмаки, а Остроухов румянил его.
– - Довольно! -- заметил Мечиславский.
– - Как довольно? в последнем акте больше эффекту произведешь, как сотрешь румяны.
Прозвонил тот же колокольчик, и тот же голос прокричал: "На сцену, господа, на сцену!"
В уборной всё засуетилось: кто бросил последний взгляд в зеркало, кто торопился надеть шляпу, кто натягивал перчатки.
Глава XX
Торжество Любской и Мечиславского
За четверть часа до поднятия занавеса сцена была освещена и наполнена народом, все участвующие в пьесе и не участвующие ходили по сцене, кричали, смеялись и очень часто ссорились. В этот вечер давали трагедию с бесчисленным множеством действующих лиц и актов. Режиссер страшно суетился по сцене, расставляя воинов и придворных дам. Орлеанская величественно и тяжеловесно расхаживала по сцене с ролью, а за ней следовала Саша, придерживая ее шлейф. По временам Орлеанская понюхивала табак, брала зеркало из рук своего пажа, долго глядела на свой нос и подбеливала его. Молоденькие актрисы, танцовщицы, как мухи на сахар, слетались со всех сторон к кружку занавеси, чтоб посмотреть в партер, и друг перед другом хвастали.
– - Место! место!! -- повелительно прокричал режиссер и, заглянув за занавес, три раза ударил ногой об пол.
Музыка заиграла, и со сцены разбежались все, исключая тех актрис и актеров, кому следовало остаться.
Орлеанская усаживалась на стул. Саша расправляла ей шлейф.
– - Пора… место, господа! -- кричал режиссер Орлеанскому, который с жаром рассказывал другому актеру, как он сшиб в среднюю лузу желтого.
Режиссер, кинувшись за кулисы, отчаянным голосом закричал: "Место!", и с последним аккордом музыки занавес медленно взвился.
В пьесе всех холодно принимали, исключая Мечиславского и Любской. Первый играл с таким одушевлением, что все за кулисами выразительно переглядывались. В этот вечер его фигура как-то была хороша. Он не горбился, не приседал, держался прямо и гордо глядел на всех. Грустное состояние духа шло очень к роли Любской, и рукоплескания не умолкали, когда они были на сцене. Орлеанская бесилась и, стоя на сцене, чуть не вслух бранила публику. Ноготкова тоже страшно злилась.
В последнем акте обыкновенно два любящие сердца, скрывавшие свою любовь, наконец открывают ее друг другу. Мечиславский так разыграл эту сцену, что рукоплескания несколько секунд потрясали театр и "браво" раздавалось на разные голоса. Любская, в объятиях своего возлюбленного, рыдала непритворно, тронутая игрой Мечиславского, который в восторге осыпал поцелуями ее голову. Любская первая опомнилась и шепнула Мечиславскому:
– - Вам начинать; пора, пора!
Мечиславский едва мог опомниться; он не находил нити своей роли, не слыхал суфлера, который чуть не вылез из своей будки, подсказывая ему. Поза, лицо так шли к роли любовника, обезумевшего от счастия, что публика приняла молчание Мечиславского за рассчитанное и осыпала его аплодисментами.
…С начала сцены Остроухов, стоя у парусинной двери, смотрел в щель и, как будто его слышал Мечиславский, бормотал одобрительно: "Хорошо, живее, ниже возьми, не хватит голосу окончить монолог. Браво!" Наконец он смолк и, прильнув головой к парусине, отрывисто дышал; губы его судорожно дрожали, и по морщинистым щекам текли ручьями слезы…
Не дали опустить занавеса, как публика стала вызывать Мечиславского и Любскую; режиссер, как бы не слышав, выпустил одного Мечиславского. Публика требовала Любскую. Режиссер опять хотел выпустить одного Мечиславского, который, к удивлению всех, назвал режиссера интриганом и не хотел идти без Любской. Нечего было делать: уже начавшая раздеваться Любская вышла с Мечиславским. Вызов повторился. Любская, раскланиваясь с публикой, сказала тихо Мечиславскому: