Надо было видеть волнение, с каким слушал его Мечиславский; он, не подымая глаз, едва только мог сказать:
– - Я думаю, она очень огорчена.
– - О нет! ведь она только назло Ноготковой показывала вид, будто интересуется им!
– - Неужели! -- радостно вскрикнул Мечиславский и, потупив глаза, стал пить свой чай, обжигая им рот.
Остроухов иронически глядел на своего друга. Покончив чай, они отправились на пробу.
Мечиславский сделался необыкновенно весел, репетировал свою роль с одушевлением, примерил платье к вечеру, чего с ним прежде никогда не случалось, и, возвратясь домой, стал фехтовать на рапире.
Остроухов зубрил свою роль и сердился на своего друга, что он мешает ему учить ее.
Пообедав, он лег отдыхать перед спектаклем, а Мечиславский, расхаживая по комнате, проходил вполголоса свою роль наизусть, потом стал собирать узлы. Он выдвинул из-под кровати плетенную из белых прутьев корзину, положил туда белье, свой маленький туалет, роль Остроухова, парик со стола и лег на диван.
Проснувшись, Остроухов потянулся и, зевая переливами, сказал:
– - Федя, смерть испить хочется: нет ли у нас кваску?
– - Есть бутылка, да я думал взять ее в театр.
Остроухов выпил чуть не всю бутылку, от удовольствия крякнул и стал одеваться. Одевшись, он велел захватить Мечиславскому его вещи и вышел из комнаты.
Перейдем теперь к Любской. Как актеры молодые и старые, так и актрисы перед спектаклем отдыхают, иные и спят, для приобретения сил к вечеру. Любская лежала на диване; горничная собирала узел. Это не то что актер, платье которого большею частью остается в уборной. Нет, актрисе иногда надо до десяти платьев везти с собою; а сколько белья, шпилек, булавок, белил, румян! да и не перечтешь всего! Горничная, собрав узел, оставила одну Любскую, которая, кажется, только того и ждала, потому что тотчас же, уткнувшись в подушку, стала плакать. Она не заметила прихода Остроухова, который почти всегда приходил к ней не с главного хода. Он постоял с минуту, кашлянул тихо. Любская вздрогнула и подняла голову.
– - Что это, матушка моя, еще не наплакалась?.. Ну, полно глазки-то тереть, есть о чем, небось золотце потеряла!
– - Да я совсем не о том плачу: я не дура,-- обидчиво отвечала Любская.
– - О чем же?
– - О том… о том, что я была слепа, что я поверила ничтожному человеку.
И она опять заплакала.
– - Эх, зато зорче будешь! а оно тебе не мешает.
– - Что еще вы знаете! -- в отчаянии воскликнула Любская.
– - Полно! Я пришел к тебе по одному важному дельцу.
– - Что вам угодно?
– - А вот что…
Остроухов замялся.
Любская нетерпеливо глядела на него.
– - Видишь ли, вот вы… вы ничего не видите… Ты ведь женщина порядочная; иначе я не стал бы и говорить с тобой.
– - Да что же? скажи скорее.
– - То… что вот вы все без исключения плачете о пустяках и не видите истинно плачевного. Небось вы сейчас подметите, кто об вас страдает в партере, и не замечаете, что творится возле вас на сцене.
Любская с удивлением произнесла:
– - Я ничего не замечала, право.
– - Тем хуже: человек гибнет, а ты даже не удостоила обратить…
– - Кто? что такое? что вы говорите? -- поспешно перебила Любская.
Остроухов отвечал:
– - Тебе не нравится: оно, конечно, актер… фи! -- презрительным голосом сказал Остроухов.
Любская пугливо посмотрела на Остроухова; лицо ее как бы вдруг озарилось какою-то мыслию, от которой оно вспыхнуло, но тотчас же покрылось бледностью. Тихо и невнятно она произнесла:
– - Неужели Мечиславский?
Остроухов произнес выразительно:
– - Ага!
Любская как бы в негодовании заходила по комнате, судорожно ломая руки.
Остроухов нахмурил брови и гордо сказал:
– - Я вижу, вы оскорбились: оно, разумеется, он…
Любская зарыдала.
Остроухов замолчал и, махнув рукой, сказал:
– - И дернуло меня впутаться в такое дело! Ну, перестань, я так… ну, полно!
Любская рыдала как безумная.
– - Карета приехала! -- сказала вошедшая горничная.
Остроухов схватился за голову и с негодованием воскликнул:
– - Ах я старая башка! что я наделал! и забыл, что ведь она должна сегодня такую большую роль играть! -- и, обратись к Любской, которая платком душила свои рыдания, прибавил: -- Я дурак, я вовсе не думал, что говорил. Прости, ну, прости!
И он с искренностью протянул руку. Любская подала ему свою.
– - Ну, вот люблю, не злущая,-- тихо произнес он и, сказав: "Прощай", ушел в большом волнении.
В шестом часу сцена еще была темна и пуста; изредка проходила актриса с громадными узлами в уборную, и за ней кучер проносил огромную корзину с платьями. Зато уборные были ярко освещены. Говор, смех, толкотня представляли странную противоположность с пустынной сценой. Большею частью в провинциальных театрах уборные бывают общие, для двух-трех одна. И только привилегированные актрисы получают особую уборную. Иногда ее украшают роскошно, и тогда с завистью подходят и заглядывают в нее прочие актрисы, а хористки даже понижают голос, проходя мимо такой уборной.
Но мы обратимся к общей уборной. Это была большая комната без окон, а с узкими отверстиями, чуть не у потолка, в виде окон. Посредине трюмо, освещенное двумя лампами, прибитыми высоко к стене. Сбоку зеркало и ломберный стол, тоже с двумя лампами по бокам. На противоположной стороне диван и стол; двери огорожены ширмами, которые служат и вешалкой для платьев.
Некоторые актеры и актрисы бродили уже около уборных, подсматривая, где пьют чай.
…Орлеанская явилась первая в уборную с родственницей своего мужа, которую она называла Саша.
Лицо Саши ясно доказывало трудность исполнять подобную роль у взыскательной актрисы, какою слыла Орлеанская. Тучное ее тело было облечено в широкий и чрезвычайно нескладный капот. Волосы были в папильотках, что делало ее сердитое и еще не совсем разгулявшееся после сна лицо не очень привлекательным.
Поджав ноги, она сидела на диване за чаем и допивала шестую чашку, с шумом прихлебывая.
Напротив нее сидела Деризубова и вторила ей, держа блюдечко пятью пальцами. Саша разбирала узел, выставляя на стол белилы, румяны и разные принадлежности туалета. Вдруг она вскрикнула и с ужасом глядела на пустую коробочку, где лежали только две булавки.
– - Что, забыла? -- крикнула Орлеанская.
Саша замялась.
– - Ну, так! вот корми, одевай, трудись для них, а они сидят себе сложа руки и ничего не помнят.
Орлеанская на этот раз была несправедлива перед своей родственницей. На руках ее лежал весь дом и дюжина детей, которых Орлеанская и не видала никогда, потому что, любя тишину, не допускала детей за три комнаты до своей.
– - Я сейчас займу у кого-нибудь,-- робко проговорила Саша.
– - Не нужно-с, вы бы еще пошли хныкать да канючить по чужим уборным, когда у меня всё есть.
– - Ты слышала об Любской? -- сказала Деризубова.
– - Да, да, ха-ха!
Орлеанская громко засмеялась; в то время из рук Саши выпала баночка, за что Орлеанская страшно раскричалась и опять заключила фразой:
– - Вот корми ее, обувай.
На глазах Саши блеснули слезы, которые она пугливо скрыла, уткнувшись в картонку лицом, будто бы ища чего-то.
Прибытие Любской отвлекло от Саши внимание Орлеанской. Любская поклонилась со всеми, и с Сашей даже, но только одна Саша отвечала ей на поклон как следует. Орлеанская презрительно кивнула головой; Деризубова произнесла выразительно:
– - Здравствуйте.
И она стала перешептываться с Орлеанской, которая с наглостью залилась смехом на всю уборную.
Горничная Любской, разбирая ее узлы и картоны, гордо смотрела на Сашу, разглаживавшую косу, привязанную к спинке стула, стоявшего у трюмо.
Перешептывание Орлеанской и Деризубовой было прервано стуком в дверь уборной.
– - Кого несет? -- закричала грубо Орлеанская.
– - Я, маменька, это я, голубушка, моя герцогиня! -- выглядывая из-за ширм, сказал актер с бесчисленными бородавками на лице.