Комната, в которой сидел хозяин дома, не отличалась ни вкусом, ни роскошью, даже не было в ней удобства; но живописный вид из стеклянных раскрытых дверей террасы выкупал всё. Сад был огромный и спускался к огромному озеру, которое виднелось на большое пространство в прихотливых изгибах. Сад был запущен, беседки и скамейки покривились, всё имело мрачный колорит, как наружность самого хозяина, исключая небольшой клумбы простых цветов, у которой валялись небольшая лопата, грабли, лейка, приметны были детские следки, отпечатавшиеся по песку дорожки. При появлении Павла Сергеича в комнату, хозяин дома, морщась, спустил ноги со скамейки и, слегка привстав, приветствовал гостя, которого посадил возле себя в креслы.
Хозяину дома было лет шестьдесят пять. Он был тучен, но с болезненным цветом лица. Черты его лица были бы красивы, но резкая противоположность седых волос с крашеными черными усами, но блеск черных глаз из‹под›насупившихся век и из-под седых бровей с первого взгляда действовали неприятно на всех. Одет он был в венгерку со шнурками, глухо застегнутую на все крючки. А ноги его были обуты в канатные туфли. Павел Сергеич застал его за занятием: он дрессировал легавую собаку, на шее которой был надет ошейник с гвоздями, с веревкой, за которую он держал ее.
Урок собаки был окончен благодаря прибытию гостя.
Вблизи от кресел были собраны все принадлежности к чаю, и самовар клокотал, как бы недовольный невниманием сидящих в комнате. Ручьи, полившиеся из него, как бы о чем-то напомнили старику; он позвонил в колокольчик, стоявший на маленьком столике.
Вошел лакей, которому он сделал вопрос:
– - Пришла?
– - Никак нет-с.
– - Так пошли искать.
В это время на террасе послышался говор, и звучный смех, и крики курицы; лежавшие собаки забили хвостами. В комнату вбежала молодая девушка, силясь удержать курицу, тоскливо бившуюся у ней в руках. Она, смеясь, подскочила к старику, хотела что-то сказать, как вдруг, завидя Тавровского, выпустила курицу из рук, которая, застуча лапами, побежала по полу.
– - Вот моя дочь,-- сказал старик, указывая на девушку, которая стояла потупив глаза; лицо ее пылало.
Тавровский молча поклонился; но лицо его сияло, он не спускал глаз с девушки, которая избегала встретить их и занялась самоваром. Когда девушка подавала чашки с чаем старику и гостю, руки у нее слегла дрожали; но когда отец произнес ее имя, она вздрогнула и выбежала из комнаты, на что, однако, отец не обратил никакого внимания.
Девушка была Люба, которая в Тавровском узнала певца у озера.
Забытая в комнате курица взлетела на стул, стоящий у стола, потом на стол и с криком соскочила на пол, уронив крылом чашку.
Старик позвонил и раздраженным голосом приказал лакею взять курицу; но курица не давалась ему в руки и, крича, бегала по комнате, пряталась под стул Тавровского или под кресло старика, который, выйдя из себя, разбранил лакея, сказав:
– - Позови Степаниду.
Через две минуты в комнату явилась худощавая цыганка. Она смело подошла к самому стулу Тавровского и, лукаво улыбаясь, стала вызывать курицу.
– - Где взяли? -- спросил сердито старик.
– - У них на дворе,-- улыбаясь, отвечала цыганка, указывая на Тавровского.
– - Это куда вы нынче бегаете! -- возразил старик, но замолк, потому что цыганка перебила его, сказав:
– - Да это не я, а барышня.
Удаляясь из комнаты с курицей, она бросила выразительный взгляд на Тавровского, который, сконфуженный, глядел на старика; но тот спокойно сидел, как будто всё, что он видел и слышал, было очень обыкновенно.
Напрасно Тавровский, сидя у старика, продолжал поджидать Любу; она не пришла даже к ужину, за что старик ужасно рассердился и ничего не ел. Между тем соседняя дверь поскрыпывала, и Тавровский заметил в щели блеск чьих-то глаз.
Садясь в коляску, Тавровский слышал смех откуда-то сверху; но ночь была темна, и он не мог ничего видеть. Выехав из ворот, он почувствовал в ногах какую-то корзину, и в ней что-то шевелилось. Он ощупал ее: там была курица. Приехав домой, он перенес корзину в беседку и, развязав ее, узнал курицу, что была у Любы в руках.
Тавровский выдернул несколько перьев из крыла у курицы и, передав ее своему камердинеру, строго сказал:
– - Чтоб она ходила по саду, и устрой ей возле клетку. И смотреть, чтоб она не пропала.
Камердинер пугливо глядел на Тавровского, который, ложась, спросил его:
– - Не было ли без меня кого-нибудь на дворе?
– - Никого-с!.. да! цыган приходил с двумя цыганками…
– - Ну? -- с любопытством перебил его Тавровский.
Камердинер подробно описал цыганок и пересказал толки дворни, которая уверяет, что это дети помещика-соседа.
– - Все? -- спросил Тавровский.
– - Говорят одни, что все, а другие, что только одна,-- отвечал камердинер, пытливо глядя на улыбающееся лицо своего барина, который с улыбкой и заснул в эту ночь.
Глава XLII
Много лет тому назад, в один летний день, по степной дороге скакала сломя голову тройка отличных лошадей, запряженных в небольшую телегу. Лихой ямщик ухарски свистал и поводил кнутом по воздуху, едва держась на облучке. Плечистый мужчина средних лет, с лицом суровым, зорко следил за пристяжными.
Всё, что ни встречалось по дороге, сворачивало в сторону и с наслаждением следило глазами за телегой, которая промчалась несколько верст без малейшей остановки. Лошади, все в мыле, стали слабеть, зато ямщик сильнее прежнего посвистывал, прищелкивал и махал кнутом.
Солнце садилось и ослепительным своим блеском осветило степь, которая расстилалась на большое пространство кругом. В это самое время по глубокому песку едва тащилась длинная телега вроде роспусков, прикрытая рогожей. Возле тощей клячи шел молодой цыган, почти в лохмотьях. Загорелые руки и ноги его были обнажены. Дырявая рубашка выказывала его грудь. Он шел задумчиво, как вдруг крики и жесты ямщика, мчавшегося на тройке, нами описанной, смутили цыгана. Он начал бить свою клячу, которая, вместо того чтоб ускорить шаг, совсем остановилась, и пока она успела собрать свои силы и повернуть в сторону, колеса зацепились, и тройка стала. У пристяжной лошади из ноги ручьем текла кровь.
Ямщик и барин в минуту соскочили с телеги и кинулись к лошади; на их лицах изобразился испуг. Барин гневно обратился к цыгану… Кляча дрогнула, рогожа быстро откинулась, и женщина, лежавшая в телеге, привстала, слегка приподняв белый кусок холста, покрывавший ее голову и плечи. Барин от неожиданного появления женщины остановился и глядел на цыганку, которая, бросив на него огненный и смелый взгляд, улыбнулась, выказав тем свои удивительно белые зубы, потом закуталась в полотно и снова легла в телегу.
Барин подошел к цыганке, откинул ее покрывало и долго смотрел на нее. Цыганка была в самом цвете лет. Лицо ее было смугло, но кожа так прозрачна, что видны были некоторые жилки на ее подбородке. Румянец был нежный. Черты не столько правильны, как оригинальны. Глаза горели таким огнем, что казалось, из них сыпались искры. Черные вьющиеся волосы в беспорядке падали на ее полуобнаженные плечи. Что более всего поражало в ней -- это гордая и надменная улыбка. Она не изменила своего положения и без робости глядела на барина, который спросил у цыгана, стоявшего невдалеке от телеги:
– - Куда едешь?
– - В табор,-- отвечал цыган не очень чистым языком.
– - Откуда?
– - Из города.
– - Зачем ездил?
Цыган замялся, но, оправясь, быстро отвечал:
– - Гриб возил.
– - А зачем она ездила?
Цыган опять замялся и молчал.
– - Я тебя спрашиваю! -- крикнул барин.
Цыганка величественно привстала. Красота ее сделалась еще блистательнее. Белое полотно упало с плеч. Длинные, волнистые, как смоль черные волосы рассыпались по плечам. Через одно из них был перекинут кровавого цвета шерстяной платок, который завязывался узлом на боку и тем обнажал руки цыганки.