Нансен отвечал так, как он всегда отвечал по возвращении в Норвегию на приветственные речи в честь его самого и его товарищей,— он благодарил и прославлял родину:
«Норвежская нация мало чем нам обязана. Она сама дала нам самое высокое, что могла дать: она дала нам право плыть под своим флагом, и, получив его, мы считали, что нам оказана величайшая честь. Отправляясь в путь, я чувствовал, что мы уносим с собой частицу сердца норвежского народа. И одновременно я чувствовал, какую большую ответственность мы на себя возложили. Я понимал, что если мы не выполним наш долг, то, значит, обманем ту любовь норвежского народа, которая сопровождала нас на протяжении всего пути. Я знаю, что мои товарищи боролись бы, пока хватит сил, пока будут живы. Норвегии никогда не пришлось бы стыдиться за тех ребят, которых она послала со мной».
Праздники следовали один за другим — факельные шествия, банкеты, праздничные представления в театрах, весь народ участвовал в них, а между этими праздниками происходили и другие радостные события, получившие непреходящее значение. Был основан фонд имени Нансена для развития научных исследований. Возглавили это начинание профессор В. К. Брёггер и консул Аксель Хейберг. В первые же дни было собрано по подписке полмиллиона норвежских крон, а тогда это были большие деньги. Никакие чествования не радовали Нансена так, как этот живой памятник, который предназначен был служить на пользу науке и ведать которым на протяжении всей своей жизни должен был лично Нансен. Сам он завещал этому фонду четверть своего состояния.
Казалось, что праздникам не будет конца. Полярникам вручались ордена и оказывались почести от имени Норвегии и от имени других стран, приходили депутации и приглашали на бесконечные приемы. Нансен был уже не в состоянии разнообразить свои ответные речи. Совсем не об этом мечтал он, думая о возвращении на родину.
И Ева мечтала не о том. Перед экспедицией Нансен тоже был усталым и раздраженным. Но тогда было совсем другое. Тогда только одно занимало его ум — предстоящий поход. И она, разделяя его увлечение этим замыслом и работой, мечтала, что, вернувшись, он будет принадлежать ей полнее, чем прежде.
Все эти приемы, незнакомые дамы, окружающие Нансена толпами, оказывающие ему знаки поклонения, к которому он не привык и не одобрял, но от которого не мог отделаться, вызывали в нем отчаяние. Это был какой-то кошмар. Долго мама пыталась смотреть на это как на что-то временное. Но конца этому все не было видно.
Отцом овладела страшная меланхолия. Он стал раздражительным и неровным в обращении, сегодня парил на небесах, а назавтра делался печальным и угнетенным. Он цеплялся за Еву как за единственную опору в жизни. И она знала, что так оно и есть сейчас. Но когда он уходил в себя и она не могла следовать за его мыслями, тогда было тяжело.
«Счастье отмеряется каплями,— писал он в дневнике,— оно не является целью человеческой жизни».
А для Евы счастье было целью жизни. Она сама испытала поклонение и восхищение публики, когда была певицей, но с радостью отказалась от музыки, чтобы жить только ради него и ребенка.
Фритьоф понимал ее, а сам себя понять не мог:
«Душа вылиняла и обобрана, надо бежать, спрятаться где-то, пока не найду самого себя»,— писал он в дневнике. И вот он и Ева бегут в леса. Там он бросил бесплодные копания в своей душе и почувствовал себя свободным, там Ева обрела прежнего Нансена и опять стала счастлива.
Если и было еще место, где он оставался самим собой, то это семья Сарсов. Тетя Малли, которая в то время очень была озабочена его состоянием, рассказывала, как радовалась, когда видела его сердечным, веселым и по-прежнему горячим в спорах. А по вечерам в Готхобе, когда Ева пела для него, он полностью открывал свою душу.
«В одном, по-моему, все должны согласиться,— писал он в таком настроении:— когда мы попадаем во власть высокого и настоящего искусства, то забываем унылость будничной жизни, и тогда мы бываем действительно счастливы».
Хорошо было в Готхобе, когда там собирались родственники и друзья. Тогда хозяева неизменно были веселы и приветливы, и оба умели создать вокруг себя праздничное настроение. Все, кто бывал там, думали: вот два одинаково сильных человека, которые вынесли трехлетнюю разлуку, хотя твердой уверенности в том, что они встретятся вновь, у них не было.
Вскоре после возвращения отцу пришлось совершить турне с лекциями по Европе, мама сопровождала его. Всюду их встречали с почетом. Редко удавалось им остаться наедине, зато хоть посмеяться можно было вместе. Нансен мог гордиться своей женой: она оставалась равнодушной к лести, которую щедро расточали ей все вокруг. (15)
«И как только ей удавалось делать такое приветливое лицо!»— говорил он своему другу по возвращении домой и искренне смеялся над этим. Нансен выступал во многих странах и на разных языках. На слушателей производила впечатление та легкость, с которой он объяснялся по-немецки, по-английски, по-французски. Конечно, он делал ошибки, но восторженные дамы говорили, что ошибки «придают ему еще больше очарования». Лучше всего он владел английским. И как раз в Англии сильнее всего промахнулся. Он хотел сказать: «В глубине души мы все одинаковы», а выразил это так: «На дне мы все одинаковы», что вызвало бурю оваций.
После экспедиции Нансену было присвоено звание профессора Христианийского университета по прежней его специальности — зоологии, причем чтение лекций не вменялось ему в обязанность. Последнее было для него очень кстати, так как мысли его и время были заняты совершенно другими проблемами. Впоследствии ему присвоили звание профессора океанографии; эта должность была учреждена специально для Нансена, причем и на сей раз без каких-либо обязательств с его стороны. Однако Нансен прочел студентам много лекций по океанографии.
В первую зиму по возвращении он закончил двухтомную книгу «„Фрам" в Полярном море». Этот труд переведен почти на все языки, и читают его во всем мире.
В ноябре 1897 года Нансен отправился с лекциями по Америке. У Евы только что родился сын — в сентябре того же года, и ей нельзя было ехать с мужем. Фритьофом опять овладела меланхолия.
«В голове так все перемешалось, что и сам не могу разобраться в этой путанице. Сижу, смотрю, уставившись в ночь, проезжая по безлюдным просторам Канады, и не могу найти ответа,— писал он в дневнике.— Еду через безлюдную пустыню, жизнь так же пуста».
Но в этой «безлюдной пустыне» было много людей. И если в Европе зал всегда был переполнен и люди неистовствовали, то все это был пустяк по сравнению с Америкой. Одна американка, тогда еще молодая дама, позднее рассказывала мне, как обаятелен был отец. Многие утверждали, что, услышав рассказ Нансена о его походе, «полностью пересмотрели свои взгляды на жизнь».
«Разве это не грустно, что другим можешь помочь, а помочь себе бессилен? Ирония судьбы — быть виночерпием, когда сам испить вина не можешь». Но вскоре его опять потянуло к работе. «То, над чем я столь долго размышлял, теперь проясняется». Он бывал счастлив на охоте и на рыбалке. «Жесткая рука воли расслабляется, я склоняюсь головой к святому святых бытия и отдыхаю, предаваясь настроениям, как в детстве, когда леса были для меня раем.
Никуда на свете меня не тянет, ибо здесь и мир, и покой, и величие».
Он бывал счастлив, когда все его силы и помыслы были сосредоточены на великой задаче. И, едва успев разрешить ее, вновь впал в уныние. «Вершины достигнуты, но они были так низки, а равнина так мала! И ледники уже больше не сверкают. Но можно еще раз расправить крылья, отправиться в новый полет вслед за своей фантазией, теперь уже в полную силу,— через равнину, через вершины и ледники, за пределы возможного.
О, отважный мечтатель!»
Он и вправду мечтал еще раз расправить крылья. План уже был разработан. Теперь он собирался на Южный полюс, исследовать неизученную Антарктику. Он был уверен, что его опыт и такой замечательный корабль, как «Фрам», обеспечат экспедиции успех, и решил взяться за осуществление этого плана, как только приспеет время.