В то время эта песня была созвучна ее настроению.
Фогт-Фишер сопровождал ее во время турне по Норвегии, был он с ней и в Швеции. После концерта в Стокгольме они поехали в Гётеборг, и он рассказывал об одном эпизоде, случившемся там в гостинице в день концерта.
Уезжая, мама всегда беспокоилась за меня и требовала, чтобы каждое утро ей присылали телеграмму с сообщением из дома. Но в день концерта телеграммы не было. Мама места себе не находила. Фогт-Фишер был взволнован не менее. Он знал, что Ева не будет петь, пока не убедится, что с Лив все благополучно. Тайком он послал несколько телеграмм домой, но ответа все не было. С каждым часом напряжение все нарастало, мама ходила из угла в угол и не слушала никаких уговоров.
«Но вы же знаете, что Лив здорова»,— осмелился сказать Фишер. «Нет, не знаю! Я ведь сказала, чтобы каждое утро мне телеграфировали. А сегодня они боятся, боятся!»
И снова заметалась по комнате, в волнении сжимая руки.
Наконец в пять часов принесли телеграмму. «Все в порядке, Лив здорова». Ева разрыдалась, а Фишер облегченно вздохнул. Концерт был спасен.
Вот передо мной лежит программа маминого концерта (это был последний год ожидания) — изящный пожелтевший листок, из которого видно, как упорно работала она, пока ее муж добивался своей цели где-то там, в неведомой дали.
Тогда, в феврале 1896 года, она давала концерт в зале Лонга, аккомпанировал капельмейстер Пер Винге. Она пела романсы Синдинга, Грига, Кьерульфа, Агаты Баккер-Грендаль, Винге и Нейперта, но больше всего — Агаты Баккер-Грендаль. В программу входили еще трудные для исполнения песни Шуберта и несколько шотландских народных песен. Начинался концерт несколькими немецкими вещами, которые сейчас забыты. Под занавес у нее были припасены сочинения Ивара Холтера и Фини Хенрикеса. Посмотрев сейчас ее программу, я, мне кажется, вправе сказать, что она была составлена умно и разнообразно.
Имя Нансена стало известно всему миру, о нем ходили самые разнообразные слухи. То вдруг говорили, что он со всей экспедицией погиб во льдах, то — что он добрался до полюса и открыл новую землю.
Однажды Ева получила телеграмму:
«Коппервик, 11.9.95 Послал почтой два листа, подписаны Нансеном, извлечены из найденной в море бутылки, отправлены Северного полюса 1 ноября, надеемся, подлинные.
Поздравляем. Управляющий полицией».
Это, конечно, была мистификация, Ева и не думала верить этим листкам. Она жила, как обычно, принимала у себя родственников и друзей и не обращала внимания на разные слухи. На людях держалась уверенно и спокойно.
Лишь дома, у матери, она немного давала волю своей тоске, но даже там не позволяла себе распускаться.
«Как минет два года, так милый вернется».
Он просил ее верить. И она верила. Даже когда третий год прошел и все стали сомневаться, она по-прежнему верила.
В. Брёггер и Нурдаль Рольфсен заканчивали свою книгу «Фритьоф Нансен. 1861 —1893», и в связи с этим Рольфсену нужно было взять интервью у «одинокой женщины» из Люсакера. Он называет это интервью «неудавшимся», так как за полных три дня ему так и не удалось ничего из нее вытянуть.
Госпожа Нансен приняла его любезно, но очень сдержанно. Он вынул карандаш и блокнот, но никак не мог придумать, о чем спросить. Ева ему не помогла. Он огляделся в большой светлой комнате, и его взгляд остановился на отличной репродукции с картины английского художника. Не расскажет ли госпожа Нансен, когда приобрела эту картину?
«В Лондоне. Мы купили ее там вместе с Нансеном». Рольфсен вздохнул. «Дорога ли вам эта картина как воспоминание о муже?» — «Ничуть».
Госпожа Нансен положила на стол стопку бумаги. Это были последние сообщения русской полярной экспедиции, которая попутно должна была поискать «Фрам».
«Кажется, количество предположений поубавилось»,— заметила Ева.
Рольфсен участливо принялся взвешивать все за и против, но Ева Нансен прервала его: «По-моему, все это ерунда».
Бедняга репортер... Он ведь должен был рассказать всей Европе, как страдает покинутая супруга, переходя от страха к надежде.
«Не хотите ли посмотреть кабинет моего мужа? — спросила она.— Он к вашим услугам».
И вот Рольфсен, дрожа от холода, стоит в кабинете Нансена.
«Я открыл третий полюс холода на Земле!»
Среди нагромождений коробок, шкатулок, инструментов и банок, писем и бумаг, сложенных кипами в комнате, он не мог найти ничего интересного и через некоторое время перебрался оттуда назад в умеренный пояс.
«Кажется, там прохладно?» — улыбаясь спросила Ева. Затем она села, скрестив руки на груди. «А теперь можете задавать вопросы, можно и нескромные».
Нескромные! Куда уж там.
Рольфсен даже не посмел спросить, когда она родилась. Нет, он просто не мог себе это позволить.
Вечером в доме были гости, веселые, оживленные. И веселее всех была Ева.
Перед ужином она сказала: «Извините, мне надо помыть руки».
Нурдалю показалось, что руки у нее и так совершенно чистые. И он осмелился спросить: «Вы, вероятно, хотите пожелать Лив доброй ночи?» — «Что вы, она давным-давно спит».
И все-таки он был уверен, что хозяйка вышла именно для того, чтобы попрощаться с Лив на ночь.
Перед тем как она вернулась в комнату, Рольфсен услыхал голоса за дверью: «Держись, теперь уже немного осталось».— «Да разве я не держусь?» — «Конечно, конечно, держишься». А затем: «Ведь только ради Фритьофа я и терплю его. Может, книжку хорошую напишет».
Дверь отворилась, «и с шуткой на устах, веселая и улыбающаяся, Ева Нансен, молодая, прелестная, вошла в комнату и жестом пригласила меня к столу».
Уехав из Люсакера, в сущности, ни с чем, Рольфсен пошел на улицу Фрогнерсгате к госпоже Сарс. «Ведь она одна из лучших рассказчиц в Норвегии»,— думал он. Приняли его приветливо и радушно.
«Три ее кофейника уже стояли на столе и шипели. Корзиночка, полная пирожных, расположилась между ними».
Но и матушка Сарс была так же сдержанна. Вместо того чтобы отвечать на вопросы, она усиленно потчевала журналиста пирожными. Он понял, что придется ему уйти «не солоно хлебавши». Тогда Рольфсен поехал к Ламмерсу. Уж здесь-то он наверняка получит хоть какие-нибудь сведения.
«Ламмерс пожал мне руку так, как лишь он один это умеет, и сказал мне своим замечательным басом, что, как только закончится праздник песни, к июню-то уж наверняка, он обязательно найдет для меня время».
Неудивительно, что Рольфсен разделил мнение одного датчанина, который составлял генеалогическое древо Нансенов: «В этой норвежской семье я встретил очень мало сочувствия и помощи».
Если я сказала, что была в те годы маминым утешением, то теперь мне придется взять свои слова назад. На самом деле я доставляла ей много беспокойства. Вскоре после отъезда отца легкомысленная нянька бог знает чем накормила меня, чтобы я не плакала. С тех пор начались беды с моим желудком, которые довели маму чуть не до безумия. Няньку сразу уволили. А я болела недели, месяцы, даже годы.
Профессор Торуп очень гордился, что спас мне тогда жизнь, но назначенная им суровая диета доставила матери много хлопот. Все говорили, что я смирный и послушный ребенок.
Иногда люди, не знавшие о моей болезни, пытались угостить меня фруктами, шоколадом и другими лакомствами, но я говорила: «Мама не разрешает», и больше мне не предлагали. Торуп, который считал делом своей чести сберечь меня в целости и сохранности до возвращения отца, не желал рисковать. А мы с мамой беспрекословно ему подчинялись.
«Я подоспел как раз вовремя, чтобы еще раз спасти тебе жизнь»,— говорил потом отец.
Видя, что я совершенно здорова, он сразу же заменил мою однообразную диету здоровой естественной пищей. Вскоре я поправилась. Вероятно, я больше не была такой смирной и послушной, как раньше, зато стала здоровой и сильной.
Таким образом, папино возвращение для мамы было радостью вдвойне.