«О, поцелуйте меня в зад! — восклицала тетушка Лиза на своем звучном бергенском диалекте.— Ишь какая нашлась, говорит, что какой-то там неизвестно кто может сравниться с моим великим братом, поэтом Юханом Себастьяном!»
Но тетушка Лиза была совершенно одинока в своем слепом поклонении Вельхавену, и это было горько. Для всех остальных предметом поклонения был Хенрик Вергеланн[38]. Я хорошо помню тетушку Лизу. Она знала, помнится, множество историй, в которых я мало что понимала, а еще она подбрасывала меня на коленях и пела жуткую песню, которая кончалась тем, что гадкая кошка переловила всех милых маленьких мышат.
Пожалуй, сидеть на коленях у бабушки было лучше.
У мамы были еще и другие братья и сестры. Это была тетя Биен, которая жила у бабушки и, кажется, никогда не улыбалась. Она без конца ходила по дому, вечно суетилась и все время что-то вышивала для меня. Еще она рисовала троллей и карликов и делала для нас красивые елочные украшения, поэтому я очень ее любила. Дядя Улаф, младший из братьев, был очень добр и любил шутить. Он был управляющим в страховом обществе, его жена, тетя Андреа, часто болела. У них было двое детей, Микаэль и Ингеборг, с которыми я играла и у бабушки, и у тети Малли.
Да, тетя Малли! Она была самой любимой нашей теткой и возилась со всем выводком детей. Она приглашала малышей в гости, играла с ними, прятала массу забавных вещиц для нас в самых невероятных местах, а мы должны были их разыскивать. В ее светлой гостиной всегда было солнечно и уютно, неслышно ходила по ней Майя Миккельсен и поливала гортензии и другие цветы, которые дарили тете Малли ее ученики. Тетя Малли вся как бы излучала тепло и сердечность. Мне казалось, что самое лучшее в ней — ее волосы, блестящие, всегда изящно и красиво уложенные. Я помню их седыми, помню также и ее слова о том, что искусству прилежно ухаживать за волосами она научилась у итальянок, которые утверждали, что волосы — лучшее украшение женщины. У нее был умный открытый взгляд, как у большинства Сарсов.
У нее не было детей, но зато был дядя Ламмерс. Он был добрый и славный, но порядочный ворчун, как мне казалось. И еще ребенком я открыла для себя, что тетя Малли умеет подлаживаться к нему, а он к ней — нет. Профессор Софус Торуп[39], или Доддо, как я окрестила его, будучи маленькой, и как с тех пор стали его звать все, произнося однажды тост в ее честь, сказал: «У Малли талант быть женой».
Это до известной степени объясняло все. Во всяком случае, они были образцом счастливого брака. Одно омрачало их счастье — у них не было детей. Эдвард Григ, побывав у них однажды, сказал: «Да, дом этот чудесен, но не хватает малыша». Тетя Малли горделиво рассмеялась, услышав ответ дяди Ламмерса: «Нам всего хватает, потому что у меня есть Малли, а у Малли есть я».
Великим днем для семьи и друзей был день рождения бабушки, но в год возвращения отца из экспедиции к Северному полюсу она должна была разделить этот праздник с отцом. Ее одинаково сердечно поздравляли и с возвращением зятя, и с восьмидесятидвухлетним юбилеем. Письма и телеграммы потоком устремились со всех концов Норвегии и из-за границы, и на устах у всех ее гостей было только что полученное потрясающее известие.
Между прочим, говорили и о том, где встретит отца маленькая Лив. И одна только бабушка настаивала на том, что, вернувшись после трехлетнего отсутствия, он должен увидеть меня в Готхобе.
Бабушка была права. Отец потом еще долго досадовал, что встретился со своим ребенком во дворце, среди чужих людей.
Сначала был большой прием при дворе, масса народу, и когда он наконец разделался с этим, «то с лестницы скатился колобок» — так рассказывал он сам.
Конечно, мне заранее подробно втолковали, как следует себя вести, но все-таки я потерпела полное фиаско. Весь этот шум и уговоры, масса людей, стоявших вокруг и глазевших на нас, да еще чужой дядя, поднявший меня на руки и прижимавший к себе,— это было слишком много для меня. Я подняла крик. Нет, я была еще недостойна чести появляться при дворе.
Поздно вечером, когда отец и мать наконец вернулись с праздника во дворце, состоялось колоссальное факельное шествие по Драмменсвейн[40] в Люсакер. Когда все кричали «ура», и в честь маленькой Лив тоже, отцу пришлось взять спящую дочку на руки и вынести на всеобщее обозрение. Но сама я об этом почти ничего не помню.
А вот возвращение отца и матери из заграничной поездки с лекциями помню хорошо. У отца в руках был большой сверток, в котором оказалась кукла неописуемой красоты в розовом шелковом платьице. Он сказал, что кукла из Парижа, от Ротшильда, и я решила, что Ротшильд, видно, богатая персона, потому что в наших краях я таких кукол не видела. Однако жизнь куклы, полученной от Ротшильда, рано оборвалась. Однажды я уронила ее на пол, и она разбилась вдребезги. Отец утешал меня, говоря, что это ведь только кукла, и скоро у меня появилась новая. Но ни одна из кукол нашего производства не могла сравниться с парижским чудом, и с тех пор у меня навсегда пропал всякий интерес к куклам. Все мое детство прошло преимущественно в играх с мальчиками. Мы играли в снежки, в индейцев, бегали на лыжах, катались с гор на санках.
Такие игры любил и отец, и время от времени он выходил из дома и включался в нашу игру. Он учил нас ходить на лыжах и, спускаясь с горы, делать изящный поворот «телемарк». Он учил нас делать луки и стрелять в цель. В этом искусстве он был мастером и, к собственному восторгу, всегда выходил победителем. Весной он вырезал отличные дудочки из ивы и играл на них. Он умел подражать голосам птиц и рассказывал нам, как их зовут.
Весной самой большой радостью было разыскать и принести маме первые подснежники, первые фиалки и первые ландыши. Мама их очень любила. Очень интересно было спускать на воду лодку. Сначала отец с кем-нибудь из взрослых вытаскивал ее на берег из сарая и оставлял лежать вверх килем. Потом, надев какие-нибудь старые брюки, смолил ее, это занятие приводило его в прекрасное настроение. Наконец наставал день спуска на воду. Тогда мы уплывали на остров Ладегошеен и там выходили на берег. Помню, однажды отец уплыл на лодке, взяв огромный сачок для ловли рыбы, и возвратился назад с кадушкой, полной живых креветок. Креветок тут же сварили и съели за ужином. Все лето лодка стояла на привязи у нашей маленькой пристани, сделанной из двух досок, уложенных на стоящие в воде сваи. И часто по вечерам, когда фьорд был тихим и блестящим, мать с отцом уплывали на лодке, и я слышала, как мама пела вдали.
Отец всегда держал в Готхобе одну или двух охотничьих собак, а у матери были кошки. Я очень любила собак, а маминых кошек избегала из-за того, что у них когти и с ними нельзя баловаться, к тому же они ужасно орали по ночам. Ночь за ночью мне снился один и тот же сон: огромный огненно-рыжий кот сидит на острове Ладегошеен и смотрит на меня. Я с криком просыпалась и видела отца в одной ночной рубашке возле моей кровати. Почти всегда он брал меня на руки и уносил к себе в кровать, где я снова засыпала, уже без сновидений.
У нас в Люсакере — и у детей, и у взрослых — был свой собственный «тон». И не все его понимали. Когда приезжала тетя Эйли, жена дяди Александра, и привозила с собой своего старшего сына Эйнара поиграть с нами, то договориться с ним бывало нелегко. Эйнар был городским мальчиком, а я «беспризорница из Люсакера». Так, не моргнув глазом, он окрестил меня. Позже, когда мы стали старше, игры пошли лучше. Но я так и осталась «беспризорницей из Люсакера». А небрежную речь, которой мы пользовались, он не переваривал. Для тети Эйли, англичанки, понять наш язык было еще труднее. Даже «приличный» норвежский был для нее испытанием, а привыкнуть к норвежскому характеру и норвежским условиям ей было еще труднее. Это пришло много позже. Настроения у дяди Алека — как и у отца — были очень изменчивы, так что ей приходилось нелегко. Позднее я услышала, что мать отца обладала такой же лабильностью и что все ее дети — и от Бёллинга, и от Нансена — унаследовали ее темперамент. Но моя мать умела подбодрить любого.