Сбоку на мосту черепахой застыл приватный экипаж с приспособленными под зиму колесами. Холеные рысаки, всхрапывая, нетерпеливо перебирали копытами, словно возмущаясь этой внезапной остановкой. Кучер на козлах (в ливрее) демонстративно прикладывался к шкалику, изображая полное презрение к происходящему. А в экипаже, за затемненными стеклами, бесстрастным истуканом восседала фигура пассажира.
Едва шагнув на мост, Порфирий Петрович тут же поскользнулся на наледи — если б не твердая рука Салытова, непременно бы шлепнулся. (Впрочем, заподозрить поручика в заботливости было бы сложно. Руку он тут же убрал — дескать, кати себе дальше на свой страх и риск.)
Вклинившись наконец в кольцо зевак, следователь ощутил, что вместе эту стаю удерживает не одно лишь праздное любопытство. Хищное, до непристойности жадное злорадство читалось на их лицах. Люд в основном был бедный — разномастная челядь, прачки, чернорабочие — сермяги, зипуны да полушалки, дрожащие на морозном ветру. Однако сейчас они — хотя бы на время — словно отрешились от бремени собственной приниженности, созерцая участь того, кому повезло еще меньше. В их глазах читалось некое единение, даже, можно сказать, сплоченность. И хотя пострадавший был им совершенно незнаком, смерть делала его для них своим, а на экипаж они поглядывали со скрытой, трусоватой враждебностью — дескать, «погодите, настанет и наше время». И еще одно читалось в их глазах — то, что они все старались, но не могли скрыть. Это победа, извечная победа живого над мертвым; немое торжество, что сплачивает оставшихся в живых, превозмогая в них даже жалость к умершим.
Проталкиваться сквозь сомкнутые спины и плечи зевак оказалось делом достаточно непростым. Пробившись первым, Салытов о чем-то негромко перемолвился с городовым, который, судя по виду, разом и обрадовался и удивился этому нежданному подкреплению.
— Ну прям как собаки, ваш бла'ародь, — разводя руками, оправдывался он перед поручиком, — лезут и лезут!
Детали происшествия Салытов выяснял у остановленного полицейским свидетеля — кавалерийского офицера, некстати оказавшегося в тот момент на мосту. Звание и выправка придавали его показаниям дополнительную весомость, причем заметно было, что двое военных (один, правда, бывший) сразу же нашли меж собой общий язык. Офицер излагал детали четко и неспешно, не впадая в эмоции и в то же время без скучливости. Видно было, что ему и самому доводилось бывать в переделках, и потому к стражам порядка он относился с должным уважением. Судя по всему, лошади у него вызывали больше сочувствия, чем угодивший под них растяпа.
За офицером Порфирий Петрович наблюдал лишь краем глаза. Большее внимание привлекала сидящая в экипаже фигура. Постепенно он приблизился к этому непроницаемому на вид, глянцевито поблескивающему коробу на колесах. Мрачная сцена на мосту во всей полноте отражалась в его затемненных стеклах, из-за которых сидящий внутри пассажир казался недосягаемым. Порфирий Петрович, вглядевшись, различил закутанную в меха юную особу лет двадцати. На фоне мехов ее красивое, с тонкими чертами лицо смотрелось подчеркнуто надменно. Особа, шевельнувшись, отреагировала взглядом на взгляд: величавое презрение к нахальной черни, смеющей беспокоить знатных персон по пустякам.
На мгновение пронзило острое желание выволочь эту спесивую аристократку из экипажа и силой подтащить к погибшему по ее вине человеку. Хотя какое там. И следователь, задумчиво накренив голову, взялся рассматривать украшенный листьями фамильный герб на дверце экипажа. Вслед за чем повернулся и зашагал непосредственно к месту происшествия, решимостью движений будто компенсируя потерянное попусту время.
Первым делом взгляд остановился на голове, напоминающей раздавленную тыкву. Снег успел впитать в себя крошево из костей, мозгов и волос. Глядя расширенными глазами на эту набрякшую грязно-розовую массу, следователь машинально пытался сопоставить ее с чертами лица Виргинского — занятие заведомо бесполезное. Затем взгляд сам собой перешел на встопорщенное, словно соломой набитое туловище, из которого под немыслимыми углами торчали словно наспех кем-то уложенные конечности. Не тело, а небрежно собранный конструктор, на котором не к месту смотрелась даже черная студенческая шинель.
А возле шинели валялся бурый заношенный башмак — треснутый верх, истертая подошва.
Сердце учащенно забилось. Стыдно стало собственного облегчения: «Кажется, не он». Вот был человек, и нет его. Низведен нищетой и отчаяньем. А то и просто алкогольным или наркотическим дурманом, что в принципе одно и то же. А ведь заслуживал лучшей доли.
Неожиданно с безоблачного неба пошел снег.
Повернувшись к мертвецу спиной, Порфирий Петрович размашисто зашагал прочь. Теперь поспевать пришлось уже Салытову.
Глава 25
ДИКИЕ ПРЕДПОЛОЖЕНИЯ
Весело манили яркие вывески винных, конфетных и деликатесных лавок, расположенных вдоль Невского. Непроизвольный восторг охватывал при виде всех этих фруктов, окороков и пирожных, картинно выставленных в витринах. Зайти б сейчас в какую-нибудь кондитерскую и сидеть там день деньской.
Но нет. Путь сейчас лежал к трехэтажному зданию, что на углу Невского и Большой Конюшенной, через дорогу от лютеранской церкви.
От услуг говорливого швейцара Порфирий Петрович на этот раз отказался и в издательство «Афина» поднялся сам.
Стукнув разок в дверь, он, не дожидаясь ответа, вошел, знаком указав Салытову дожидаться снаружи. Серебристо сверкнул из-за стола очками Осип Максимович Симонов — одет, как всегда, безупречно; борода ухожена, шевелюра пышная, напоминает чем-то античный шлем. В общем, презентабельный мужчина.
— Позвольте присесть? — учтиво, с поклоном спросил Порфирий Петрович.
Осип Максимович несколько натянуто кивнул. Сев напротив, Порфирий Петрович с задумчивой пристальностью посмотрел на хозяина кабинета.
— Н-да… Хотелось бы узнать вас поближе, Осип Максимович. У нас с вами, я чувствую, много общего.
— Разве?
— Безусловно. Я ведь, честно сказать, тоже в семинарии обучался.
— Вот как? Я и не знал.
— А разве не видно?
— Да я как-то не обращал внимания.
— Не забуду своих наставников-монахов, обучавших меня.
— Да, такое не забывается.
— Иногда вот думаю, а помнят ли они меня. Осип Максимович невнятно пожал плечами.
— Иногда так хочется, чтобы помнили, — продолжал Порфирий Петрович.
— Вы, должно быть, были запоминающимся учеником.
— Может, оно и так, да сколько лет уж прошло. Я с той поры вырос, так сказать возмужал. А потому признают ли они во мне теперешнем тогдашнего ребенка?
— Почему бы и нет. Хотя кто знает. Знаете ли, Порфирий Петрович, я сейчас крайне…
— Никогда не забуду, чему они меня учили.
— Что ж, значит, учение не прошло даром.
— Да я больше о нравственном.
— И я о том же. — Судя по натянутой улыбке, беседа Осипа Максимовича начинала тяготить.
— Вы вот в душу верите, Осип Максимович?
— Вы же знаете, что я верующий.
— Да? Тогда мне за вас боязно.
— Напрасно.
— А вот мой друг Павел Павлович Виргинский, например, утверждает, что ни в какую душу не верит.
— Весьма странно, что вы эдакого человека другом называете.
— Вот как? Отчего же?
— О-о. — Осип Максимович откинулся в кресле. — Мне о господине Виргинском много что известно. Например, о его пристрастии к опию. И привычке красть у людей вещи, отдавая их затем в заклад. И о насквозь богохульном контракте, что он на пьяную голову подписал с Горянщиковым.
— В самом деле?
— В самом деле. Мне Горянщиков его показывал.
— Интереснейший документ, не правда ли?
— Такой человек на что угодно способен.
— Это почему же?
— Да потому, что у него действительно нет души. Он заложил ее другому. Впрочем, такому же безбожнику.
— Но если вы не верите в существование души — как, скажем, Виргинский, — то логически получается, что вы не верите и в силу контракта, — рассудил Порфирий Петрович. — И бумага эта совершенно не имеет смысла. Смысл она имеет лишь для того, кто верует. В душу, я имею в виду.