Очнувшись от смутного сна, Кезель по-прежнему слышал дробный стук — только, как выяснилось, не молотка, а просто кто-то снаружи ломился в дверь. В остывшем за ночь жилье стояла кромешная темень. Вслушиваясь в грохот со злобой и вместе с тем с опаской, Кезель медлил: открывать, не открывать? Тем временем вопрос решился сам собой: дверь попросту высадили. В комнате затрепетал свет фонаря. Сзади угадывались силуэты людей — судя по отблеску блях и пуговиц, вроде как в мундирах. Жандармы, что ли, нагрянули?
— Студент Виргинский! — выкрикнул тот из них, что держал фонарь. — Где он?
Кезель, моргнув, молча указал на комнату своего постояльца.
Двое из ворвавшихся, что-то неразборчиво крича, бросились к двери. Еще секунда, и дверь была выбита, а голоса раздавались уже в комнате Виргинского.
Между тем в квартиру вошел еще один человек — приземистый, плотный, облаченный в шубу. Кезелю он мрачновато кивнул.
Слышно было, как из комнаты кричит Виргинский:
— Да иду же, иду! Дайте хоть ботинки надеть, сатрапы!
Обувь ему надеть, судя по всему, не дали — так и выволокли в незашнурованных башмаках и в таком виде поставили перед человеком в шубе.
— Ах… ах вот как! Сначала подношения, а потом арест, да?!
— Ну что ж. — Человек в шубе чуть прищурился. — Милости просим с нами, господин Виргинский.
* * *
Виргинского, наспех покормив, препроводили в кабинет Порфирия Петровича. На дверях поставили жандарма.
У следователя на столе лежал листок с тем самым договором. Виргинский, лишь пробежав его глазами, уничижительно хмыкнул:
— Нашли в чем обличать. Подумаешь. Уж и пошутить нельзя. Вы что, в самом деле полагаете, что я из-за этой белиберды мог его убить?
— Кто эти люди, Говоров с Ратазяевым?
— Откуда я знаю. Так, знакомцы Горянщикова. Он с кем только не знался. А с этими, кажется, прямо там, в трактире, и познакомился. Я их раньше и не видел. Актеры, должно быть. Или бывшие.
— То есть они оба актеры?
— Наверно. Точно не помню. Я пьян был. Судя по их манерам, да.
Порфирий Петрович взглянул на листок.
— Говоров, Константин Кириллович… Надо же, странное какое совпадение. И все одно, опять же сходится на вашей знакомой, Лиле. Помните, я вас как-то спросил, говорит ли вам что-нибудь это имя?
— Не знаю. Может быть. Не упомню… И вообще, все совсем не так было! — вскинулся вдруг Виргинский. — Вы меня не о том спрашивали! А о том, если не изменяет память, слышал ли я когда-нибудь это имя от Лили!
— Да неужто? А из вас, знаете, действительно вышел бы толковый адвокат. Как это резко меняет дело. Хотя в невиновности вашей это меня убеждает не особо. Вначале вы говорите, что ничего не помните. А следом вдруг оказывается, что помните очень даже подробно.
— Я сейчас только вспомнил, неожиданно для себя. Я изнемогаю от усталости. Меня силой подняли с постели. Вы бы сами при подобных обстоятельствах ручались за четкость своего рассудка? Ну да, вам небось оно только на руку. Вам лишь бы человека на слове поймать и от него потом разматывать!
— Не буду притворяться: я не вполне понимаю, чем вы руководствовались, подписывая этот, с позволения сказать, договор.
— Я был тогда пьян. Мы затеялись играть в карты, и я Горянщикову оказался должен уйму денег, которых у меня на самом деле в помине не было. Но не мог же я, поступившись честью, отказаться от своего карточного долга! Вот он и предложил мне такой выход. А я подумал: «Почему бы и нет?» Тут уж или пан, или пропал — не писать же, в конце концов, отцу. Я и выбрал из двух зол наименьшее.
— И где же вы заключили этот самый договор?
— Да в каком-то кабаке, прямо-таки кружале, возле Сенной. А вы-то где его отыскали?
— Где? Да между страниц одной из заложенных вами книг. — Виргинский зашелся сипловатым смехом. Порфирия Петровича между тем стало разбирать некое сомнение. — Разве не вы его туда поместили? — Виргинский мотнул головой. — Тогда как он там очутился, не подскажете?
— Должно, Горянщиков подложил.
— Зачем же? Зачем ему было прятать договор в одну из ваших книг?
— Так те книги были не мои, а его.
— Но ведь вы же их заложили?
— Да, я. Сознаться честно, я их попросту у него украл. Утащил и заложил, чтоб хоть какие-то деньги раздобыть. А потом бы их выкупил и вернул назад. Клянусь! Сразу же, как обзавелся бы хоть какими-нибудь средствами.
— И как вы, интересно, надеялись ими разжиться? Через отца?
— Нет, только не это! Я… я не знаю. Есть же разные пути. Вон Горянщиков, тот всегда как-то умел обернуться. Я думал, может, в журналисты подамся.
— А вы знаете, мне кажется, Горянщиков воспринимал этот договор куда серьезнее, чем вы. Потому, видно, и украл у вас закладной билет, что надеялся вернуть договор себе.
— А может, ему те книги просто понадобились для работы. Он же их переводил.
— Переводил? — Порфирий Петрович поднял брови. — Прямо-таки все!
— Все не все, но, по крайней мере, те, что по философской тематике. Его на это подрядил тот субъект.
— Который именно?
— Ну, тот, что проживает у Анны Александровны.
— Осип Максимович? — догадался Порфирий Петрович. — Это не он, часом, заведует публикациями от «Афины»?
Виргинский в ответ неопределенно промолчал.
— Отец у вас, должно быть, ужасный человек, — сменил вдруг тему разговора следователь.
— Это уж точно. Сущее чудовище, — не стал запираться Виргинский.
— А вы, видно, погрязли в житейских невзгодах из нежелания принимать от него помощь.
— Да я из его рук гроша ломаного не приму!
— Может, вы все же усугубляете?
— Я бы еще посмотрел, кто из нас усугубляет! — взвился Виргинский. — Уж не тот ли, кто похищает у своего сына всякую надежду, всякую возможность на счастье! — Порфирий Петрович хотел было спросить, что же это за похищение, но Виргинский его опередил. — Речь идет… о девушке, — выдавил он.
— Вон оно что.
— Я любил ее. Да, любил; что вы на это скажете! А он знал. Он все знал. Но при этом… При этом он еще и вожделел ее. Стремился обладать ею точно так, как он стремится обладать всем, на что положит свой алчный глаз! А то, что в нее влюблен был я, его единственный сын, для него лишь подливало масла в огонь.
— А что же та девушка? К чему, собственно, стремилась она?
— Она-то? Я не мог противостоять его лжи. Ни лжи его, ни богатству. В общем, они поженились. А мать моя давно уж в могиле.
— Мне кажется, что эта девушка вас попросту недостойна. И возможно, именно сознавая это, вы так сердитесь на своего отца. Вы вините его в ее несовершенстве.
— И потому вы, исходя из такой логики, считаете, что это я убил Горянщикова? — спросил Виргинский с сарказмом.
— Я считаю, что это повлияло на ваше решение вступить в тот престранный сговор. Вы дошли до такого отчаяния, такого нигилизма, что решили: уж лучше это, чем попросить денег у отца.
— Какой, к черту, сговор! Всего лишь никчемный клок бумаги!
— За которым вы, однако, возвратились в тот дом на Большой Морской, не так ли? Я имею в виду вашу попытку попасть позавчера ночью в комнату Горянщикова и вернуть ту бумагу себе.
Виргинский растерянно потупился.
— Да, не стану отрицать. Я туда приходил, и именно за ним. Но все равно я в это не верю. Ни в какую такую чертовщину, слышите! Я рационалист. Можете меня даже материалистом назвать, я не стану спорить. Просто, знаете, было как-то надежней иметь его все же при себе.
— Потому-то вы и отказались зайти со мной назавтра в тот дом. А ну как горничная скажет что-нибудь и тем самым вас выдаст. Что, разве не так?
— Мне не в чем себя упрекнуть!
— Ну, разве что в ваших словах Кате насчет того, что Горянщиков цел и невредим, даром что вы уже прекрасно знали о его смерти. — Порфирий Петрович поджал губы с таким видом, будто именно этот нюанс у Виргинского огорчает его более всего.
— Я в тот момент не владел собой. Смалодушничал.