22 марта 1734 года Губернская канцелярия доносит Сенатской конторе о возникшем затруднении: «В доме ее высочества блаженной памяти великой государыни царевны Праскевы Иоанновны, который за Боровицким мостом, в 1733 году был поставлен караул от лейб-гвардии к запечатанному погребу… а что в том погребе запечатано, о том известия не имеется… А ныне тот дом отдан во владение князю Меншикову, который ныне в том доме и живет; и оный князь Меншиков хочет тот погреб сломать…» Дополнительно сообщалась и родословная дома, что «преж сего был думного дьяка Автонома Иванова, а ныне в том доме живет князь Александр Меншиков». Иными словами, речь шла о единственном сыне любимца Петра, разделившем с отцом ссылку в Березове, возвращенном оттуда по восшествии на престол Анны Иоанновны вместе с единственной оставшейся в живых сестрой Александрой.
Смоленское дело
В октябре 1733 года императрица Анна Иоанновна получила донесение из Гамбурга, что дворяне Смоленской губернии решили положить конец ее власти. Имелось в виду пригласить для правления страной мужа умершей цесаревны Анны Петровны герцога Голштинского, по-видимому, на правах регента при малолетнем сыне, будущем Петре III. Смоляне рассчитывали на благоприятную для их заговора ситуацию, которая создавалась волнениями в Польше и на Украине. Против правительства и двора Анны Иоанновны выдвигалось множество обвинений. Сюда входило и народное недовольство поборами, которые неуклонно возрастали по мере роста роскоши и трат двора, и возмущение засилием курляндцев во главе с Бироном. По выражению А.А. Черкасского, «овладели черти святым местом, за то и хлеб не родится». За эти слова князю пришлось отвечать на пыточном допросе, как и за негодование по поводу отвергнутых императрицей «Кондиций» — выработанных дворянством условий, на которых состоялось ее избрание на престол. А.А. Черкасский был откровенным сторонником польского короля Станислава Лещинского, точнее — его теории о необходимости ограничения царского или королевского самовластья конституционными границами.
От смоленского губернатора ниточка тянулась к сестрам императрицы, и, в частности, к Екатерине Иоанновне, которые поддерживали связь с первой русской политической партией — «факцией», разделявшей многие взгляды смоленских заговорщиков. Императрица вполне отдавала себе отчет в том, какую опасность таили в себе подобные контакты сестер с недовольным дворянством. Приобщенным к проектам смоленского дворянства оказывается и бывший камер-паж недавно скончавшейся Екатерины Иоанновны Ф.И. Милашевич-Красный, которого А.А. Черкасский посылает в Гамбург для секретных переговоров с герцогом Голштинским. Однако, лишившись своей непосредственной покровительницы, камер-паж предпочитает стать на путь предательства и пишет донесение о заговоре императрице.
Дело представлялось настолько серьезным, что Анна Иоанновна немедленно высылает в Смоленск для расследования на месте начальника Тайной канцелярии А.И. Ушакова. Пыточные допросы следуют один за другим. Ушаков не останавливается ни перед какой мерой жестокости, чтобы выяснить разветвленность заговора, установить причастные к нему имена. Но молчит Черкасский, молчат захваченные вместе с ним заговорщики. Никакие чрезвычайные полномочия, которыми императрица наделила начальника Тайной канцелярии, не позволяют расширить круга подследственных лиц. Ушаков вынужден признаться в этом Анне Иоанновне, императрице приходится сосредоточить свой гнев на губернаторе. Тем более Черкасский признается под пытками, что оскорблял императрицу и Бирона. Приговор — смертная казнь — не был приведен в исполнение. В последнюю минуту Анна Иоанновна заменила его пожизненной ссылкой в Сибирский острог — Джиганское зимовье Тобольской губернии «под крепким караулом». Семья же получила право свободного проживания в любом месте России. Падение Бирона при правительнице Анне Леопольдовне положило конец ссылке А.А. Черкасского, а пришедшая к власти Елизавета Петровна наградила его за «невинное претерпение» чином генерал-поручика.
Всего один портрет
Случайный вопрос
В глубине души я убеждена, что все начала бывают простые. Потом придет путаница находок и потерь, колебаний и решений, но начало…
Мы стояли с группой студентов в зале Русского музея около работы Андрея Матвеева, живописца начала XVIII века. «Автопортрет художника с женой. 1729 год» — сообщала надпись на этикетке. Разговор шел об удивительном для тех далеких лет ощущении человека в почти неуловимом переливе настроений, о цвете — сложном, вибрирующем, будто настроенном на это душевное состояние, о технике — манере стремительной, уверенной, легкой, где скрытая за широкими жидкими мазками первая прокладка цвета создает ощущение внутреннего свечения живописи. И вдруг нелепый вопрос: «А на сколько лет выглядит женщина на портрете?»
Признаться честно, преподаватели не любят «бытовых» вопросов. Обычно за ними откровенное равнодушие к холсту, признание, что ничто в человеке не откликнулось на картину. Значит, просчет педагога. И моя первая реакция была чисто «педагогической»: какая разница, сколько лет можно дать женщине с двойного портрета. Документально это давным-давно установлено, ну, а впечатление… Впечатления бывают разные.
А. Матвеев. Автопортрет с женой. 1729 г.
Но в досадливом взгляде на картину меня поразил вдруг не возраст — люди XVIII века взрослели раньше нас, — а возрастное соотношение изображенной пары. Мужчина выглядел моложе своей спутницы, хотя только что я повторила студентам то, что говорит каждый искусствовед перед матвеевским полотном: написано сразу после свадьбы художника, когда ему самому было двадцать восемь, а его жене всего четырнадцать лет.
Что это? Обман зрения? Нет, впечатление не проходило. В кипении узкого луча, протиснувшегося у края глухой шторы, лицо молодой женщины раскрывалось все новыми чертами. Не мужчина представлял зрителям свою смущающуюся подругу, — она сама рассматривала их прямым равнодушным взглядом. Ни угловатости подростка, ни робости вчерашней девочки. Руки женщины развертывались в заученных движениях танца, едва касаясь спутника, и более моложавого, и более непосредственного в своих чувствах. И тут крылась новая загадка. Автопортреты пишутся перед зеркалом, и в напряженном усилии держать в поле зрения и холст, и подробности отражения взгляд художника неизбежно обретает застылость и легкую косину. У мужчины на матвеевском полотне этого напряженного, косящего взгляда не было.
И кстати, почему картина оставалась незавершенной? Художник сделал первую, как принято говорить, прокладку, наметил костюмы, прописал лица, но не закончил даже их. Матвеев должен был бы дописать это полотно. Непременно. Как семейную памятку. Пусть не сразу, со временем. Модели всегда под рукой, к работе легко вернуться в любую свободную минуту.
Досье
Случайный вопрос рождал то знакомое беспокойство, от которого теперь вряд ли удастся уйти.
Ни одно из сведений на этикетке картины не сопровождалось знаком вопроса — знаком, которым искусствоведы помечают данные, предположительные или косвенным путем установленные. И тем не менее все здесь было предположительным, хотя бы по одному тому, что на холсте не было ни подписи Матвеева, ни даты.
Моя первая мысль — история картины. Каждая картина, поступившая в музей, имеет свое досье, иногда превращающееся в повесть, иногда не выходящее за рамки телеграфного сообщения: автор, название, размеры, техника. На куске лохматящегося по краям картона переливающийся из буквы в букву почерк прошлого столетия, поздние пометки — торопливые, чаще еле приметные, с краю, карандашом.
Сведения о матвеевской картине предельно кратки. Ни малейшего намека, как установлено имя художника, дата. Единственное указание — портрет поступил из музея Академии художеств. Но старые академические каталоги немногословны. Да и о чем говорить, если, оказывается, полотно принадлежало родному сыну художника Василию и было им подарено в 1808 году Академии как портрет родителей. Слишком коротко и просто для возникшего вопроса. А если обратиться к общеизвестной биографии живописца?