В последний год жизни Петра I Андрей Матвеев был переведен в Москву на должность руководителя Московской Сенатской конторы. Вряд ли такое назначение относилось к числу служебных успехов графа. Любая служба в Москве в то время означала удаление из столицы, от двора. Петр явно охладел к своему давнему сотруднику, а Матвеев к тому же и не искал больше царских милостей. И в Москве снова сходятся пути Василия Иванова Репьева, былого пленника матвеевского дома, и Матвеева, на этот раз младшего. На основании ведомости сбора мостовых денег по Москве в 1718–1723 годах за Ре-пьевым числился собственный двор «в Белом городе Покровской сотни на тяглой земле идучи от Покровских ворот в город по Большой Покровской улице на левой стороне под номером 630-м». Находилось хозяйство живописца Репьева бок о бок с двором другого живописца — строителя Сухаревой башни и Арсенала Московского Кремля Михайлы Чоглокова.
Андрей Матвеев сохранил за собой московскую должность в течение недолгого правления Екатерины I, но в 1727 году вышел в отставку. Вошедшие в исторические справочники и энциклопедические словари его жизнеописания не приводят никакой причины ухода былого дипломата с государственной службы, между тем причина эта достаточно серьезна и необычна.
Среди современников ходили разговоры о том, что охлаждение между императором и графом наступило из-за графской дочери Марьи Андреевны, вышедшей замуж за денщика Петра I Румянцева, но пользовавшейся особым вниманием самого царя. Ее родившегося в 1725 году сына — будущего известного полководца П.А. Румянцева-Задунайского — при дворе считали связанным родственными узами с царской семьей. То, что могло устроить другого придворного, вызвало гнев графа-отца, который предпочел принять предложение о назначении в Москву.
Тем не менее уже будучи в отставке, Андрей Артамонович Матвеев берется за перо, чтобы составить историческую хронику России начиная с памятного для него стрелецкого бунта и вплоть до 1698 года, когда он надолго оставил родину. Опубликованная в «Собрании записок о Петре Великом», его работа вызвала нарекания не только из-за предвзятого отношения к партии Милославских и царевне Софье. Подняться над семейной обидой Матвеев не сумел.
Две гробницы
Ветер с Серой упрямо рвется в узкую прорезь ворот и захлебывается тишиной. История — она проходит как прибой. И только в редких ямках продолжает искриться застоявшейся солью ушедшая волна — постройки, памятники, неверные и вечные следы поколений.
Сегодня в путанице заплетенных травой тропинок одинокие стены тянутся к невысоким кровлям, куполам. Изредка разворачиваются широкими крыльцами. Западают в чернеющие провалы скупо отсчитанных окон. И неудержимым взлетом входит ввысь огромная каменная свеча — Распятская церковь-колокольня, памятник победы московского царя над Новгородской вольницей и переезде Грозного в слободу в 1565 году.
Распятская колокольня
Столпообразные шатровые храмы — к ним отнесет Распятскую колокольню каждый справочник — появляются в XVI веке и уходят из русской архитектуры тогда же, могучие каменные обелиски, хоть и связываемые историками с образцами деревянного зодчества. Что воплотилось в них? Торжество объединяющегося, утверждающего свою силу государства? Начинающееся преобладание государственных, а вместе с ними светских начал? Или прежде всего человеческое сознание, ощутившее возможность освободиться от пут средневековых представлений и догм?
Наверно, все вместе. И отсюда каждый такой храм — всегда переживание, захватывающее, яркое и однозначное в своей внутренней приподнятности, победном звучании. Не потому ли все они строились по поводу светских событий, были памятниками государственной жизни?
Движение — оно захватывает в Распятской колокольне неудержимой сменой форм: тянутые арки опорных столбов, громоздящиеся ряды кокошников, острая перспектива законченного крохотным куполком шатра. Внутри — неожиданно тесный обхват стен невольно заставляет рвануться к водопаду света, клубящемуся высоко вверху из прорезей шатра. Это удивительно четкое ощущение мира — ясного, огромного и далекого.
И еще путь «под колоколы». Не каждый его проделывал, но каждый мог — строитель знал об этом. После головоломной крутизны прорывшихся сквозь толщу стены ступеней — солнце. И свет. Волны пронизанного маревом света наплывают в забранные деревянными решетками проемы. Размывают очертания уходящих в бесконечность перелесков, полей там — глубоко внизу. Граница Залесья и Ополья, образ вечной и ласковой к человеку земли. Как не понять, что как раз здесь и должна была родиться мечта о крыльях — первый полет смерда Никитки.
У подножья Распятского столпа крохотная кирпичная постройка. Как сор в углу празднично прибранного дома. Но это иной поворот истории. Забытый. Точнее — неузнанный и по-своему нужный.
О них говорят одним безликим словом «сестры»: Екатерина, Евдокия, Федосья, Марфа, Марья, толпа дочерей царя Алексея Михайловича от первой жены, богобоязненной и плодовитой Марьи Ильичны Милославской. Как их различать рядом с неукротимым ярким нравом Софьи? Вот она, средняя, ничем от рождения не отмеченная, сумела рвануться к престолу, хоть на считанные годы перехватить власть, величаться великой государыней. Спорила с раскольниками и принимала иноземных послов, диктовала государские грамоты и расправлялась с вчерашними сторонниками, зазнавшимися стрелецкими начальниками — все на виду, все сама. А что сестры?
Наверное, дивились — всей толпой. Вряд ли противились — где им! — да и получалось выгодней самим: больше удобств, почета, воли. В трудную минуту сгрудились за Софьей, пытались помочь в меру недалекого бабьего разумения, семейной ненависти к мачехе — царице Наталье Кирилловне. Только верен ли привычный, примелькавшийся портрет царевны, просто женщины тех лет?
Ведь это немаловажная поправка, что не просто владели сестры грамотой, но при случае могли сложить и стихи. По-русски. По-польски. Иным удавалось и по-латыни. Имели под рукой книги, печатные и рукописные, русские и переводные, церковные и светские. Держали в своих палатах «цимбалы» и «охтавки» — клавесины и клавикорды. Одна занималась иконописью — женщин-иконописцев на Руси XVII века было достаточно, и только крутое вмешательство Петра положило конец их традиционному праву на профессиональную работу. Другая любила играть «на театре», тем более что пьесы сочиняли сами, как, например, Софья — «Обручение святой Екатерины».
Вот царевне Екатерине Алексеевне хочется всего сразу — то же, что у Софьи, больше, чем у Софьи. Модная, на европейский образец мебель (чего стоила одна резная кровать под балдахином с зеркалами и резными вставками!), образа, писанные живописным письмом, картины — царевна первая заказчица у мастеров Оружейной палаты. И на первый взгляд необъяснимая фантазия — на стенах своей палаты Екатерина приказывает написать портреты всей причастной к престолу родни: покойные отец и мать, старшие братья Алексей и Федор, царствующий Иван, Софья и, наконец, сама Екатерина. Видно, остальные сестры царевне «не в честь и не в почет». У нее свое затаившееся честолюбие, свои — почем знать, как далеко идущие! — планы. Недаром к своим родным, Милославским, Екатерина предпочла приписать и маленького Петра.
И простая дипломатия оправдала себя. Не связал же Петр эту сестру впоследствии с делом Софьи, не лишил места при дворе, даже сделал крестной матерью будущей Екатерины I. А ведь до конца навещала царевна Софью в Новодевичьем монастыре и там же захотела кончить свои дни, в душе не примирившись с нарышкинским отпрыском — Петром.
Марфа тоже не прочь иметь и модную обстановку, и клавесин, и расписанные потолки, но по-настоящему занимает ее не это. Она всегда рядом с Софьей, умеет поддержать сестру, толкнуть на решительный шаг, подогреть честолюбие и гордость. Ей не страшно связаться и со стрельцами и передать им весть от уже заключенной в монастыре Софьи. Марфа не из тех, кто ждет событий, она всегда готова стать их причиной. И отсюда беспощадный приговор Петра: постричь в монахини Софью — «чтоб никто не желал ее на царство», но постричь и Марфу, единственную из сестер. Софью оставить под ближним надзором в Москве, Марфу отослать в Александрову слободу, в Успенский монастырь, «безвыездно и доживотно».