Вряд ли Сабанеев мог судить об указанных намерениях Тухачевского, когда последний стал уже маршалом (ноябрь 1935 г.) и председателем Реввоенсовета (1931 г.; имеется в виду — заместителем Председателя РВС СССР). Выше уже было отмечено, что Сабанеев покинул СССР в 1926 г. Встречался ли он за границей с Тухачевским после 1926 г., когда тот выезжал в Германию (1932 г.) или в Англию и Францию (в 1936 г.)? Сведений таких не имеется, а сам Сабанеев ничего об этом не говорит. Поэтому высказанные им наблюдения за Тухачевским на предмет его «бонапартизма» относятся ко времени до 1926 г.
По своей полководческой манере, настрою и судьбе Тухачевский, похожий на Наполеона внешне и, несомненно, упоенный стихией войны, жаждой побед и воинской славы, подражавший ему, особенно в молодости, руководствовавшийся любимым наполеоновским принципом «надо ввязаться в бой, а дальше будет видно», по духу своему был, пожалуй, ближе к Карлу XII. Талант, блеск побед и славы и катастрофа у обоих похожи: у Тухачевского «Варшава», у Карла XII — «Полтава».
Разночтения в оценках Тухачевского, широким веером развернутые в современной серьезной и не очень серьезной литературе, затрагивают и его репутацию военачальника — от апологии до полного развенчания. Отмечу сразу же: и в его военном искусстве также проявилось, и неоднократно, свойство его личности, о котором выше достаточно много говорилось, — «одержимость», «маниакальность», если мягко выражаться — «увлеченность». Это приводило Тухачевского и к ярким, быть может, даже блестящим военным победам, и к неудачам, и к катастрофическому поражению под Варшавой.
Надо сказать, что слава и вместе с ней популярность Тухачевского начали особенно быстро и широко распространяться в ходе успешных боевых действий 5-й армии, воевавшей под его командованием на Восточном фронте против войск адмирала Колчака. Пожалуй, началом общественного признания и популярности Тухачевского как полководца была победоносно проведенная им Златоустовская боевая операция в начале июля 1919 г. Не только «красная», что вполне естественно, но и «белая» стороны признали полководческий талант Тухачевского в этой боевой операции и пришли к единодушному выводу, что «Урал был потерян Белой армией, и в этом отношении цель красных была достигнута» и что «результатом было — занятие г. Златоуста, огромные трофеи, выход в Сибирские равнины и переход всего Урала в наши руки». Поражения, нанесенные войскам адмирала Колчака 5-й армией Тухачевского под Златоустом и Челябинском, были настолько сильны, что воспользоваться неудачей советского военачальника на р. Тобол и развить свой наступательный успех белые были уже не в состоянии. Поэтому в октябре 1919 г. наступление Тухачевского возобновилось и завершилось блестящей и очень быстрой Омской операцией.
«Захват Омска доставил красным крупнейшую победу, — вынужден был признать один из белых авторов, А. Ефимов, — без больших усилий и принес им значительные трофеи. Они захватили главную тыловую базу белого фронта — «с огромными запасами имущества разного рода и свыше 10 тысяч человек».
Нет сомнений в том, что Сабанеев слышал неоднократные «бонапартистские откровения» Тухачевского, но и в них мог быть элемент розыгрыша. И не потому, что Тухачевский говорил не всерьез. Похоже, что весь жизненный настрой его, пронизанный эстетизмом, «сценичен», несколько театрален. Многие, близко знавшие маршала, отмечали, несомненно, присутствовавший в его поведении элемент «позерства». Впрочем, он мог играть в «потенциального Наполеона» настолько же искренне, переживая эту роль по-настоящему, как это делает настоящий артист на сцене в спектакле. Однако неудержимое стремление к преодолению каких-либо серьезных препятствий, возникавших на пути удовлетворения его «главной жизненной страсти» — военного дела, если убежденность в собственной правоте натыкалась в ходе ее реализации на чье-то мощное и упорное сопротивление, превращалось в «манию», «одержимость». И эта «одержимость» вполне могла толкнуть его и к осуществлению того самого «бонапартистского переворота» или, что вероятнее, испытывать готовность к нему, настрой на него. Может быть, и неоднократно, как когда-то он почти маниакально, несмотря на неудачи, предпринимал многократные побеги из плена.
На следствии и на процессе, думается, по своей ментальной привычке он отчасти тоже «играл». В этой игре тоже что-то было. Может быть, он наконец «играл роль Наполеона», если не в реальности, то на этой своеобразной сцене. Ведь его же все считали «Наполеоном». Это тоже было «величие». Он «входил в историю» именно как «красный Наполеон»?! Ведь, в сущности, заметная часть его деятельности имела что-то «игровое», прихотливое.
И здесь я вновь хочу вернуть читателя к воспоминаниям Цурикова, потому что он, — а я с ним, по существу, согласен, — квалифицирует Тухачевского как определенный тип русского дворянина-интеллигента или, быть может, правильнее дворянина-интеллектуала своей эпохи. Это была эпоха европейского и русского декаданса, «заката Европы», Русской революции, из которой вырвался дух «русского коммунизма», эпоха, диагноз которой поставил Ф. Ницше: «Бог умер!»
«И вот, — вернемся к воспоминаниям Цурикова, — вероятно, как раз в начале мая у нас произошел с ним единственный наш «полуполитический» разговор. У него был какой-то минорно-мечтательный вид. Я спросил Тухачевского, есть ли у него вести из деревни. И ясно припоминается одна его фраза: «Рубят там теперь наши липовые аллеи, видно, так надо». И из всего этого разговора, много мне объяснившего, и особенно из того тона покорной и как будто даже умиленной обреченности, с которой была произнесена эта фраза, на меня глянуло такое знакомое лицо». Это было лицо повзрослевшего, некогда «избалованного барчонка», ставшего декадентствующим аристократом-интеллектуалом.
«Кто из интеллигентных гимназистов того времени не был Блоком затронут? — продолжал свои размышления Цуриков. — Кого не увлекала и не разлагала эта, не то что нетрезвая, а прямо опьяняющая, упорная, тяжелая и мучительная стихия? Кто не был, хотя бы частично, заворожен, «затянут» и отравлен ее пассивной стремительностью, ее исступленной слабостью и ее маниакально-фанатической, глубинной безответственностью? И даже более того, кто не испытывал на себе вообще отравы тем чадом целой эпохи эстетизма, которую порождал Блок, но и которая породила самого Блока и которую не удалось преодолеть кислороду столыпинского государственного ренессанса? Может быть, Тухачевский и не читал даже Блока, но что эта «отрава» коснулась и его — это мне стало тогда ясно».
Нет, Цуриков напрасно сомневался: Тухачевский читал стихи А. Блока, любил и запомнил их, как выражение собственных настроений, собственного отношения к миру и людям. Быть может, он и в данном случае «изображал» это, цитируя на одном из вечеров в 1935 г. блоковские строчки: «В сердцах восторженных когда-то есть роковая пустота».
Впрочем, быть может, он рисовался, позировал, как в юности перед фотоаппаратом, принимая «наполеоновскую позу», или, того пуще, увлекался очередным розыгрышем, вырастающим, как всегда, из аристократического высокомерия и пренебрежения ко всему окружающему.
«Обезбоженный» и не в первом поколении, разносторонне одаренный, бессистемно начитанный, он был разновидностью аристократа эпохи декаданса, одержимого «бесами» многих «беспочвенных» (в понимании Достоевского) идей. Будто «листок, оторвавшись от ветки родимой».
Подытоживая свое мнение об этом человеке, Сабанеев заключал: «Возвращаясь к Тухачевскому, могу сказать, что общее мое впечатление от него было чрезвычайно хорошее; это был человек очень благородный, отважный, культурный, не лишенный чудачеств и склонности к сатире. Он делал много добрых и хороших услуг людям своего круга в тяжелые времена военного коммунизма, выручал из объятий ВЧК многих, но всегда «некоммунистов». У него был свой план жизни, в котором коммунизм был только поводом и средством временного характера. Но в герои коммунизма его записывать было бы ложью, ему самому противной».