– Спасибо, друг, что научил девиц «Плачу Богородичну»… Много духовных песен слыхала я, а столь сладостной, умильной, не слыхивала, – молвила Манефа. – Много ль у тебя таких песен, Василий Борисыч?
– Довольно-таки, матушка, – ответил он. – Сызмальства охоту имел к ним – кои на память выучил, кои списал на бумагу… Да вот искушение!.. тетрадку-то не захватил с собою… А много в ней таких песен.
– Жаль, друг, очень жаль, что нет с тобой той тетради… – молвила Манефа. – Которы на память-то знаешь, перескажи девицам – запишут они их да выучат… Марьюшка, слышишь, что говорю?
– Слушаю, матушка, – с низким поклоном отозвалась головщица.
Кончилась трапеза… Старицы и рабочие белицы разошлись по кельям, Манефа, присев у растворенного окна на лавку, посадила возле себя Василья Борисыча. Мать Таифа, мать Аркадия, мать Назарета, еще три инокини из соборных стариц да вся певчая стая стояла перед ними в глубоком молчаньи, внимательно слушая беседу игуменьи с московским послом…
Про Иргиз говорили: знаком был он матери Манефе; до игуменства чуть не каждый год туда ездила и гащивала в тамошних женских обителях по месяцу и дольше… Василий Борисыч также коротко знал Иргизские монастыри. Долго он рассуждал с Манефой о благолепии тамошних церквей, о стройном порядке службы, о знаменитых певцах отца Силуяна, о пространном и во всем преизобильном житии тамошних иноков и стариц.
– Как по падении благочестия в старом Риме Царьград вторым Римом стал, так по падении благочестия во святой Афонской горе второй Афон на Иргизе явился, – говорил красноглаголивый Василий Борисыч. – Поистине царство иноков было… Жили они беспечально и во всем изобильно… Что земель от царей было им жаловано, что лугов, лесу, рыбных ловель и всякого другого угодья!.. Житье немцам в той стороне, а иргизским отцам и супротив немцев было привольней…
– А теперь на Иргизе что? – С горьким чувством молвила Манефа. – Не стало красоты церковной, запустели обители!.. Которы разорены, и знаку от них не осталось, которы отданы хромцам на обе плесне![191]
– Мерзость запустения, Данилом пророченная! – проговорил Василий Борисыч.
– За грехи наши, за грехи! – больше и больше оживляясь, говорила Манефа. – Исполнился фиал Господней ярости!
– Последние времена! – пригорюнясь, вздохнула Таифа.
– Да, – сказала Манефа, величаво поднимая голову и пылким взором оглядывая предстоявших. – По всему видно, что близится скончание веков. А мы во грехах, как в тине зловонной, валяемся, заслепили очи, не видим, как пророчества сбываются… Дай-ка сюда Пролог, мать Таифа… Ищи ноемврия шестнадцатое.
Таифа поднесла к Манефе раскрытый Пролог… Указав казначее на строки, она велела их читать громогласно.
– «И рече преподобный Памва ученику своему, – нараспев стала Таифа читать, – се убо глаголю, чадо, яко приидут дние, внегда расказят иноцы книги, загладят отеческая жития и преподобных мужей предания, пишущие тропари и еллинская писания. Сего ради отцы реша: «Не пишите доброю грамотою, в пустыне живущие, словес на кожаных хартиях, хочет бо последний род загладити жития святых отец и писати по своему хотению».
– Разве не исполнилось? – задрожавшим от страстного волненья голосом спросила Манефа, пламенными очами обводя предстоявших. – Не сбылось разве проречение преподобного?..
– Давно сбылось, матушка, еще во дни патриарха Никона, – отозвался Василий Борисыч.
– «Книгу Веру» возьми, читай двести четыредесять шестой лист, – сказала Манефа.
Таифа стала читать.
– К сему же внидет в люди безверие и ненависть, реть, ротьба,[192] пиянство и хищение; измерят времена и закон, и беззаконнующий завет наведут с прелестию и осквернят священные применения всех оных святых древних дейвств, и устыдятся креста Христова на себе носити».
– Разве не видим того? – прожигающим голосом вскликнула Манефа.
Одна громче другой заголосили келейницы, перебивая друг друга:
– Изменили времена!.. Не от Адама годам счет ведут!
– Начало индикта с Семеня-дня на Васильев поворотили.[193] Времен изменение.
– Безблагодатные, новые законы пишут!.. Без патриаршего благословенья!
– Отметают градской закон Устиньяна-царя[194] и иных царей благочестивых!..
– Заместо креста и евангелья идольское зерцало в судах положили!
– А в том зерцале Петр-богоборец писан!
– Господа кресты с шей побросали!
– По купечеству даже крестоборство пошло!
– А все прелесть иноземная – еллинские басни!
– Немцы, все немцы бед на Руси натворили!.. Люторы!.. Кальвины!..
– Житья христианам от немцев не стало.
Распылались изуверством старицы. Злобой загорелись их очи, затрепетали губы, задрожали голоса… Одна, как лед холодная, недвижно сидела Манефа.
– Читай в Кирилловой книге слово в неделю мясопустную, – сказала она Таифе.
Стала читать она:
– «Такожде святый Ипполит папа римский глаголет: «Сия заповедахом вам, да разумеете напоследок быти хотящая: болезнь и молву и всех человек еже друг ко другу развращение, и церкви Божии якоже простые храмины будут… И развращения церковная всюду будут… Писания небрегоми будут…»
– Ниже читай: «Басни до конца», – прервала Таифу мать Манефа.
– «Басни до конца во мнящих христианех будут, – читала Таифа. – Тогда восстанут лжепророцы и ложные апостоли, человецы тлетворницы, злотворцы, лжуще друг другу, прелюбодеи, хищницы, лихоимцы, заклинатели, клеветницы, пастырие якоже волцы будут, а священницы лжу возлюбят…»
– Софрон с Корягой! – с желчью вполголоса молвила Василью Борисычу Манефа.
Тот вздохнул и, пожимая плечами, тоже вполголоса молвил:
– Искушение!..
– «Иноцы и черноризцы мирская вожделеют», – продолжала Таифа.
– Яко же нецыи от зде сущих, – прибавляла Манефа, окидывая взорами предстоявших.
Старицы поникли головами. Белицы переглянулись.
– «О! горе, егда будет сие, – читала Таифа, – восплачутся тогда и церкви Божии плачем великим, зане ни приношения, ниже кадило совершится, ниже служба богоугодная; священные бо церкви: яко овощная хранилища будут, и честное тело и кровь Христова, во днех онех не имать явится, служба угаснет, чтение Писания не услышится, но тьма будет на человецех».
– Прекрати, – повелела Манефа.
Смолкла Таифа и низко склонила голову. Несколько минут длилось общее молчанье, прерываемое глубокими вздохами стариц.
Встала с места Манефа, мрачно поглядела на келейниц, сказала:
– И тому по малом времени подобает быти.
– Подобает, матушка… Вскоре подобает, – глубоко вздохнув, промолвил и Василий Борисыч, вскинув, однако, исподтишка глазами на Устинью, у которой обильные слезы выступили от Таифина чтения и от речей игуменьи…
– Что делается?.. Какие дела совершаются?.. – опираясь на посох, продолжала Манефа. – Оглянитесь… Иргиза нет, Лаврентьева нет, на Ветке пусто, в Стародубье мало что не порушено… Оскудение священного чина всюду настало – всюду душевный глад… Про Белу-Криницу не поминай мне, Василий Борисыч… сумнительно… Мы одни остаемся, да у казаков еще покаместь держится вмале древлее благочестие… Но ведь казаки люди служилые – как им за веру стоять?..
– Стояли же за веру, матушка, и служилые, – робко ввернула слова Аркадия, слывшая за великую начетчицу.
– Когда?.. – резко спросила ее Манефа, окинув строгим взглядом.
– А стрельцы-то, матушка?.. Благочестивая рать небреемая!.. – смиренно промолвила уставщица, сложив у груди руки, задрожавшие от грозного взгляда игуменьи.
– Пустого не мели, – отрезала Манефа. – За веру стоять стрельцы и в помышленьи не держали… Велел Яким патриарх угостить их на погребе, и пропили они древлее благочестие… Что пустое городить?.. Служилым людям, хоть и казаков взять, – не до веры. Ихнее дело – царская служба, а вера дело духовное – особь статья… Истинная вера монастырями да скитами держится, сиречь духовным чином… Оскудеет священный чин, перестанет иноческое житие – тогда и вере конец… Нами стоит древнее благочестие… А много ль нас останется?.. Подумайте-ка об этом!