– Справится, матушка, беспременно справится, – ответил за головщицу Василий Борисыч. – И «седальны»[187] не говорком будут читаны, – все нараспев пропоем.
– Уж истинно сам Господь принес тебя ко мне, Василий Борисыч, – довольным и благодушным голосом сказала Манефа. – Праздник великий – хочется поблаголепнее да посветлей его отпраздновать… Да вот еще что – пение-то пением, а убор часовни сам по себе… Кликните, девицы, матушку Аркадию да матушку Таифу – шли бы скорей в келарню сюда…
Сотворив поясной поклон перед игуменьей, Устинья чинно вышла из келарни, но только что спустилась с крыльца, так припустила бежать, что только пятки у ней засверкали.
Минут через пять вошла Аркадия, а следом за ней Таифа. Сотворя семипоклонный начáл перед иконами и обычные метания перед игуменьей, поклонились они на все стороны и, смиренно поджав руки на груди, стали перед Манефой, ожидая ее приказаний.
– До святой пятидесятницы не долго, часовню надо прибрать по-доброму, – сказала игуменья.
– Все будет сделано, матушка, – с низким поклоном ответила Аркадия. – Как в прежни годы бывало, так и ноне устроим все.
– И полы, и лавки, и подоконники девицам вымыть чисто-начисто, – не слушая уставщицу, продолжала Манефа. – Дресвой бы мыли, да не ленились, скоблили бы хорошенько. Паникадилы да подсвечники мелом вычистить.
– К Пасхе чищены, матушка, – заметила уставщица.
– Оклады на иконах как жар бы горели, – не останавливаясь, продолжала Манефа. – Березок нарубить побольше, да чтоб по-летошнему у тебя осины с рябиной в часовню не было натащено… Горькие древеса, не благословлены. В дом Господен вносить их не подобает… Березки по стенам и перед солеей расставить, пол свежей травой устлать, да чтоб в траве ради благоухания и зоря была, и мята, и кануфер… На солею и перед аналогием ковры постлать новые, большие… Выдай их, Таифушка… Да цветных бы пучков, с чем вечерню стоять, было навязано довольно, всем бы достало, и своим и прихожим молельщикам, которые придут… В субботу перед всенощной девиц на всполье послать, цветков бы всяких нарвали, а которы цветы Марья Гавриловна пришлет, те к иконам… Местные образа кисеями убрать, лентами да цветами, что будут от Марьи Гавриловны… А тебе, мать Виринея, кормы изготовить большие: две бы яствы рыбных горячих было поставлено да две перемены холодных, пироги пеки пресные с яйцами да с зеленым луком, да лещиков зажарь, да оладьи были бы с медом, левашники с изюмом… А ты, мать Аркадия, попомни, во всех паникадилах новые свечи были бы вставлены, и перед местными и передо всеми… Вечор поглядела я у тебя – в часовне-то в заднем углу паутина космами висит, – чтоб сегодня же ее не было. Катерина твоя за часовней ходит плохо… Скажи ей, на поклоны при всех поставлю, только раз еще замечу… А ну-ка, Василий Борисыч, благо девицы в сборе – послушала бы я, как ты обучаешь их… Спойте-ка «Радуйся царице!».
Василий Борисыч раскрыл минею цветную, оглянул ставших рядами певиц и запел с ними девятую песнь троицкого канона… Манефа была довольна.
– За такое пение мы тебе за вечерней хороший пучок цветной поднесем, – улыбаясь, молвила она Василью Борисычу. – Из самых редкостных цветков соберем, которы Марья Гавриловна нам пожалует…
– Пучок-от связать бы ему с банный веник, – со смехом вмешалась Фленушка. – Пусть бы его на каждый листок по слезинке положил.
– Прекрати, – строго сказала Манефа. – У Василья Борисыча не столь грехов, чтоб ему целый веник надо было оплакать.[188]
– Верь ты ему! – с усмешкой сказала не унимавшаяся Фленушка. – На глазах преподобен, за глазами от греха не свободен.
– Замолчишь ли ты? – возвысила голос Манефа. – Что за бесстыдница! Не досадуй, Василий Борисыч, на глупые девичьи речи – она ведь у меня шальная.
Василий Борисыч только улыбнулся.
– Искушение! – встряхнув головой, промолвил он потом и, вздохнув, завел с девицами догматик троицкой вечерни.
Заслушалась Манефа пения, просидела в келарне до самой вечерней трапéзы. В урочный час Виринея с приспешницами ужину собрала, и Манефа сама сидеть за трапезой пожелала… Когда яства были расставлены, все расселись по местам, а чередная канонница подошла к игуменье за благословением начать от Пролога чтение, Василий Борисыч сказал Манефе:
– Не благословите ли, матушка, заместо чтения спеть что-нибудь?
– Чего спеть? – спросила игуменья.
– Духовную псáльму какую-нибудь, – ответил Василий Борисыч.
– Не водится, Василий Борисыч, за большой трапезой псальмы не поют, – заметила Манефа.
– Как не поют, матушка? – возразил Василий Борисыч. – Поют – они ведь Божественного смысла исполнены, пристойно петь их за трапезой.
– Сколь обитель наша стоит – такого дела у нас не бывало, – сказала Манефа. – Да не бывало и по всему Керженцу.
– Про Иргиз-от, матушка, давеча мы поминали, – подхватил Василий Борисыч. – А там у отца Силуяна[189] в Верхнем Преображенском завсегда по большим праздникам за трапезой духовные псальмы, бывало, поют. На каждый праздник особые псальмы у него положены. И в Лаврентьеве за трапезой псальмы распевали, в Стародубье и доныне поют… Сам не раз слыхал, певал даже с отцами…
– Право, не знаю как, – колебалась Манефа. – Да у меня девицы и псальм-то хороших не знают…
– А вот я их «Богородичну плачу» на днях обучил, – подхватил Василий Борисыч, – как Пречистая Богородица у креста стояла да плакала. Благословите-ка, матушка, пропеть…
Нечего было делать, уступила Манефа.
– Бог благословит, пойте во славу Божию, – сказала она.
Василий Борисыч с Марьюшкой головщицей, с Устиньей, Липой и Грушей стали впереди столов. К ним подошла Фленушка, и началось пение:
Во святом было во граде,
Во Ерусалиме,
На позорном лобном месте
На горе Голгофе —
Обесславлен, обесчещен
Исус, сыне Божий,
Весь в кровавых язвах,
На кресте бысть распят.
Тут стояла дева мати,
Плакала, рыдала,
Сокрушалась и терзалась
О любезном сыне:
«Ах ты, сын, моя надежда,
Исус, сыне Божий,
Где архангел, кой пророчил,
Что царем ты будешь?
Я теперь всего лишаюсь,
Я теперь бесчадна —
Бейся, сердце, сокрушайся,
Утроба, терзайся».
Со креста узрев сын Божий,
Плачущую мати,
Услыхав ее рыданья,
Тако проглаголал:
«Не рыдай мене, о мати,
И отри ток слезный,
Веселися ты надеждой —
Я воскресну, царем буду
Над землей и небом…
Я тогда тебя прославлю;
И со славой вознесу тех,
Кто тя возвеличит!..»
Смолкли последние звуки «Богородична плача», этой русской самородной «Stabat mater», и в келарне, хоть там был не один десяток женщин, стало тихо, как в могиле. Только бой часового маятника нарушал гробовую тишину… Пение произвело на всех впечатление. Сидя за столами, келейницы умильно поглядывали на Василья Борисыча, многие отирали слезы… Сама мать Манефа была глубоко тронута.
– И откуда такую песню занес ты к нам, Василий Борисыч? – с умилением сказала она. – Слушаешь, не наслушаешься… Будь каменный, и у того душа жалостью растопится… Где, в каких местах научился ты?
– По разным обителям ту песнь поют, матушка… – скромно ответил Василий Борисыч. – И по домам благочестивых христиан поют… Выучился я петь ее в Лаврентьеве, а слыхал и в Куренях и в Бело-Кринице. А изводу[190] она суздальского. Оттоль, сказывают, из-под Суздаля, разнесли ее по обителям.