– Да лекарь-от из немцев аль бусурманин какой… У людей великий пост, а он скоромятину, ровно собака, жрет… В обители-то!.. Матери бунт подняли, сквернит, знаешь, им. Печки не давали скоромное-то стряпать. Да тут у нас купчиха живет, Марья Гавриловна, так у ней стряпали… Было, было всякого греха!.. Не сразу отмолят…
– А вылечил-таки? – спросил Родион.
– Еще бы не вылечить! – усмехнувшись, ответил Дементий. – Ведь матери, Родионушка, не наш брат – голь да перетыка… У них – деньгам заговенья нет. А богатых и смерть не сразу берет… Рубль не Бог, а тоже милует.
– И верно так, Дементьюшка, – сказал Родион, – верно… Дай-ка овсеца кóням-то засыпать, – прибавил он, отводя лошадей в конюшню.
– Пойдем, – сказал Дементий и лениво побрел за Родионом.
Меж тем спавший в оленевской кибитке московский певец проснулся. Отворотил он бок кожаного фартука, глядит – место незнакомое, лошади отложены, людей ни души. Живого только и есть что жирная корова, улегшаяся на солнцепеке, да высокий голландский петух, окруженный курами всех возможных пород. Склонив голову набок, скитский горлопан стоял на одной ножке и гордо поглядывал то на одну, то на другую подругу жизни.
Отстегнул приехавший гость фартук, поднялся с груды подушек в ситцевых чехлах и тихонько вылез из кибитки.
Это был невысокого роста, черноволосый, с реденькой бородкой и быстро бегавшими глазками человек, в синей суконной шубке на хорьковом меху и с новеньким гарусным шарфом на шее – должно быть, подарок какой-нибудь оленевской мастерицы… Певец догадался, что он в Комарове, но где же люди? Не в сонное же царство, не в мертвый заколдованный город приехал.
– Ох, искушение!.. – молвил он серебристым звонким голоском и пошел в работницкую поискать, нет ли хоть там живого человека. Изба была пуста.
– Вот какое положение! – сказал он, выйдя на крыльцо. – Родион пропал… Родионушка! – крикнул он, сколько было мочи.
– Ась, – отозвался тот из конюшни. Приезжий направился на голос.
– Проснулся, Василий Борисыч? – спросил Родион. – А я уж коней отпряг и корму задал… Что, аль со сна-то головушку разломило?
– И то маленько вздремнул!.. Искушение!.. – молвил Василий Борисыч.
– Ну, вздремнуть не вздремнул, а здорово всхрапнул, – заметил, улыбаясь, Родион. – От самой Клопихи носом песни играл – пятнадцать верст…
– Уж и пятнадцать?.. – усомнился Василий Борисыч.
– Говорю тебе, пятнадцать, – сказал Родион. – Хоть людей спроси, – прибавил он, указывая на Дементия.
– До Клопихи точно пятнадцать верст отселева будет… Больше будет – дорога-то ведь здесь не меряная, – подтвердил Дементий.
– И матушку Манефу можно повидать? – спросил его приезжий.
– Не знаю, как тебе сказать, господин купец, – ответил Дементий. – Хворала у нас матушка-то – только что встала. Сегодня же Радуницу справляли – часы стояла, на могилки ходила, в келарне за трапéзой сидела. Притомилась. Поди, чать, теперь отдыхать легла.
– Ох, искушение! – тихонько промолвил Василий Борисыч, покачав головой.
– С Мóсквы,[143] что ль, будете? – спросил Дементий.
– Из Москвы, – ответил гость.
– Та-ак, – протянул Дементий. – Большая, слышь, столиция?
– Побольше вашего скита, – сказал, улыбнувшись, Василий Борисыч.
– Одних церквей сорок сороков!
– Так говорится – на деле-то поменьше будет, – ответил Василий Борисыч.
– И все золотоглавые? – продолжал спрашивать Дементий.
– Есть и золотоглавые, – сказал Василий Борисыч.
– Эка подумаешь! – удивился Дементий. – А Иван Великий высок будет?
– Высок, – сказал Василий Борисыч.
– Диковина! – воскликнул Дементий. – А правда ль, что в Москве сорокам невод?
– Не видать.
– Это Алексей митрополит на сороку заклятие положил, чтоб она в Москву не летала. Птица вор, а на Москве, сказывают, и без того много воров-то.
– Есть, – подтвердил Василий Борисыч.
– Вот и к Макарью на ярманку воры-то больше все из Москвы наезжают, – заметил Дементий. – А правда ль, что у вас хлеб по шести да по семи гривен на серебро живет?
– Случается, – сказал Василий Борисыч.
– То-то и есть: толстó звонят, да тонкó едят… – примолвил Дементий. – У нас по лесам житье-то, видно, приглядней московского будет, даром что воротáми в угол живем. По крайности ешь без меры, кусков не считают.
– Вон старица неведомо какая бредет, ее бы про матушку спросить, – молвил Василий Борисыч, показывая на Таифу, подходившую к конному двору.
– Это наша мать казначея, – сказал Дементий. – Ругаться, поди, на конный двор идет!.. Ух, бедовая старица!.. Всяка порошинка у ней на перечете. Одно слово, бедовая!..
Василий Борисыч пошел навстречу Таифе.
– Что вашей милости угодно? – спросила она.
– К матушке Манефе письмецо из Москвы привез, да вот еще к матери Назарете от сродницы.
– Матушка Манефа теперь започивала, – ответила Таифа. – Скорбна у нас матушка-то – жизни не чаяли… Разве в сумерки к ней побываете… А мать Назарета в перелесок пошла с девицами. До солнечного заката ей не воротиться.
– Я бы сходил к ней покудова. Чать, недалеко?.. – встрепенувшись, подхватил Василий Борисыч.
– Как вам будет угодно, – сказала Таифа. – Пожалуй, Дементий укажет дорогу… Да вы обедали ли?.. Не то в келарню милости просим.
– Покорно благодарю, матушка, – ответил Василий Борисыч. – Дорогой закусили – сытехонек. Благословите к матушке Назарете сходить.
– Ин самоварчик не поставить ли? – уговаривала гостя мать казначея. – Ко мне бы в келью пожаловали, побеседовали бы маленько, а тем временем и матушка Назарета подошла бы и матушка Манефа проснулась бы.
– Мне бы матушку Назарету поскорей повидать, – стоял на своем Василий Борисыч и, как ни упрашивала его казначея посетить ее келью, устоял на своем.
Как истый москвич, не прочь бы он от чашки чаю, пожалуй, и от трапéзы не отказался бы, но уж очень загорелось у него поскорей идти к Назарете. Знать ее не знал, в глаза не видывал и, покаместь одна читалка на Рогожском не покучилась ему свезти Назарете письмецо с посылочкой, во снях даже про такую старицу не слыхивал. Но, узнав, что пошла она с девицами на гулянку, ног под собой не заслышал Василий Борисыч… Так и тянет его поглядеть на комаровских белиц, как они там в перелеске свою Красну Горку справляют. Искушение!.. Ну да ведь человек не старый, кровь в жилах не ледяная…
Втащили в работницкую избу поклажу Василья Борисыча. Расшнуровал он чемодан; вынул суконный кафтанчик, чуйку на ваточной подкладке, шапочку новую, и таким молодцом вырядился, что любо-дорого посмотреть. Затем отправился с Дементием за околицу…
Только дошли до Каменного Вражка, как послышались издали молодые веселые голоса и звонкий хохот Фленушки.
Дементий воротился, Василий Борисыч тихонько пошел на голоса.
Звучным, приятным голосом искусно завел он песню про «младую юность».
Горе мне, увы мне во младой во юности!
Хочется пожити – не знаю, как быти,
Мысли побивают, к греху привлекают.
Кому возвещу я гибель, мое горе?
Кого призову я со мной слезно плакать?
Горе мне, увы мне по юности жити —
Во младой-то юности мнози борют страсти.
Плоть моя желает больше согрешати.
Юность моя, юность, младое ты время,
Быстро ты стрекаешь, грехи собираешь.
Где бы и не надо – везде поспеваешь,
К Богу ты ленива, во греху радива,
Тебе угождати – Бога прогневляти!..
Смолкли белицы… С усладой любовались они нежным голосом незнаемого певца и жадным слухом ловили каждый звук унылой, но дышавшей страстностью песни. Василий Борисыч продолжал: