— Ну-ка, пройдитесь в них! — распорядился сквайр, когда Израиль натянул сапоги.
— Его сразу схватят! — улыбнулся Хорн Тук. — Только послушайте, как они скрипят!
— Ну-ну, довольно, — заметил сквайр. — Дело слишком серьезно, чтобы шутить. А вы, мой милый, будьте осторожны, будьте воздержанны, будьте бдительны, а главное — поторопитесь.
Получив затем все необходимые наставления и деньги, Израиль простился с мистером Туком и мистером Бриджесом, последовал за сквайром по лестнице и через пять минут уже направлялся в Лондон, где на Чаринг-Кросс сел в дуврскую почтовую карету, а из Дувра на пакетботе отправился в Кале и через пятнадцать минут после того, как сошел на французскую землю, уже катил в Париж. Он благополучно добрался до столицы, где открыто объявил себя американцем, — в те годы дружба Америки с Францией была такой тесной,[36] что совсем незнакомые люди охотно оказывали ему услуги.
Глава VII
ПОСЛЕ УДИВИТЕЛЬНОГО ПРИКЛЮЧЕНИЯ НА НОВОМ МОСТУ ИЗРАИЛЬ НАВЕЩАЕТ ЗНАМЕНИТОГО МУДРЕЦА ДОКТОРА ФРАНКЛИНА, КОТОРОГО ЗАСТАЕТ ЗА РАЗНООБРАЗНЫМИ УЧЕНЫМИ ЗАНЯТИЯМИ
По прибытии в Париж Израиль, сойдя с дилижанса и расспросив о дороге, отправился разыскивать жилище доктора Франклина и уже шел по Новому мосту, когда его вдруг окликнул какой-то человек, стоявший там прямо под конной статуей Генриха IV.
На земле возле незнакомца лежал неказистый ящик, по одну сторону которого располагалась коробочка с ваксой, а по другую — сапожные щетки. В руке он держал еще одну щетку и выписывал ею в воздухе изящные круги, тем самым любезно подкрепляя свое устное приглашение.
— Чего вам от меня надо, сосед? — с тревожным изумлением спросил Израиль, замедлив шаг.
— Ах, мосье! — воскликнул незнакомец и разразился весьма любезной тирадой, но все его пылкое красноречие, разумеется, пропало втуне, ибо Израиль по-французски не понимал.
Впрочем, жесты француза оказались понятнее слов. Он указал на жидкую грязь, растекшуюся по мосту, еще мокрому после недавнего дождя, затем на ноги нашего путника и, наконец, на свою щетку, всем своим видом выражая как глубокое сожаление, что столь достойный в других отношениях господин вынужден разгуливать по улицам в нечищеных сапогах, так равно и живейшую готовность поправить эту оплошность.
— О мосье, мосье! — воскликнул он наконец, подбегая к Израилю. С нежной настойчивостью он повлек его к ящику и, поставив на таковой правую ногу своего подневольного клиента, энергично принялся за работу, но тут Израиль, пораженный страшной догадкой, сокрушительным пинком опрокинул ящик и кинулся бежать по мосту так, что только засверкали его двойные каблуки.
Чистильщик, возмущенный тем, что в ответ на его любезность с ним обошлись столь грубо, бросился в погоню, в результате чего подозрения Израиля немедленно превратились в уверенность, и он так наддал, что преследователь вскоре остановился, не в силах угнаться за быстроногим героем.
Когда наконец Израиль отыскал нужную ему улицу и дом, то в ответ на его стук ворота, как ни странно, распахнулись сами собой, и, весьма удивленный таким нежданным колдовством, он вступил в сводчатый проход, который вел во внутренний двор. Израиль остановился, недоумевая, почему никого не видно, но тут его вдруг окликнули, и он разглядел в темном окошке старика, чинившего башмаки. Рядом с ним стояла старуха, которая, высунув голову в проход, сверлила незнакомца недоверчивым взглядом. Это были привратник и привратница. Последняя, услышав стук, невидимкой распахнула ворота перед гостем, нажав на пружину, сообщавшуюся с их каморкой.
Услышав имя доктора Франклина, старуха поспешила выйти к Израилю и почтительно проводила его через двор к подъезду в дальнем углу этого обширного здания, а затем по лестнице на третий этаж, где и оставила его перед дверью. Израиль постучал.
— Войдите, — послышалось изнутри.
И Израиль тут же предстал перед достопочтенным доктором Франклином.
Мудрец в пышном халате — прихотливом подарке какой-то поклонницы-маркизы, расшитом алгебраическими формулами, точно мантия фокусника, — и в черной шелковой шапочке, плотно обтягивавшей могучее вместилище его мыслей, сидел за огромным круглым, как зодиак, столом, опиравшимся на львиные лапы. Стол был завален газетами, стопками документов, свертками рукописей, металлическими и деревянными частями каких-то механических моделей, странного вида памфлетами на разных языках и всевозможными книгами — среди них имелось много дарственных — по истории, механике, дипломатии, сельскому хозяйству, политической экономии, метафизике, метеорологии и геометрии. На стенах, придавая им колдовской вид, висели всяческие барометры, чертежи удивительных изобретений, большие карты дальних окраин Нового Света с обширными пробелами посредине, поперек которых было широкой разрядкой напечатано слово «пустыня» так, чтобы тремя слогами спаять воедино двадцать пять градусов долготы (впрочем, это слово было энергично перечеркнуто самим доктором как бы в полное его опровержение), пестрые топографические и тригонометрические карты различных областей Европы, а также геометрические диаграммы и многие другие столь же поразительные гобелены и портьеры науки.
Сама комната являла многочисленные свидетельства своей древности. По запыленной штукатурке стены змеились трещины, что придавало помещению мрачный и запущенный вид. Однако его обитатель, несмотря на преклонные годы и множество морщин, выглядел здоровым и был очень опрятен. И стена, и мудрец были сотворены из одного материала — извести и пыли, оба они были стары, однако если грубая поверхность стены была лишена защитного покрова краски, который скрыл бы изъяны и грязь и придал бы ей внешнюю свежесть, пусть даже внутренность ее давно истлела от дряхлости, то живая известь и пыль мудреца прятались за благодетельными фресками его цветущего духа.
День был жаркий, и комната гудела мухами, словно старая вест-индская бочка где-нибудь на пристани. Но ученый ее обитатель оставался спокоен и невозмутим. Он так глубоко погрузился в особый мир своих занятий и мыслей, что эти назойливые насекомые, как и будничные заботы и хлопоты, казалось, совсем ему не досаждали. Сколь прекрасен был вид безмятежного и прозорливого старца-философа, который, острым умом постигая простых людей, а потом долго размышляя о них среди всех этих редких инструментов, карт и книг, обрел в конце концов такую удивительную мудрость! Он неподвижно сидел в облаке беспокойно кружащих мух, и страницы старинного потрепанного фолианта в переплете, темном и корявом, как кора столетнего дуба, тихо шелестели под его пальцами, словно лесная листва в полуденный час. Мнилось, что этот углубленный в себя румяный старец должен постигнуть тайны сверхъестественного и, уж во всяком случае, обладать прозрением будущего, мягкой насмешливостью и практической мудростью. Старость, казалось, не только не притупила его способностей, а, напротив, отточила их — так старые столовые ножи, если они сделаны из хорошей стали, становятся от долгого употребления острыми, тонкими и гибкими, как китовый ус. И все же, хотя он, несмотря на свои семьдесят два года (таков был его возраст), выглядел полным сил и жизни, в нем в то же время чудилось что-то неописуемо древнее, измеряемое не календарными годами, но зрелостью разума. Седые волосы и ясное чело говорили не только о прошлом, но и о будущем. Возраст его следовало бы определить ста сорока годами, ибо семьдесят лет прозрения грядущего в сочетании с семьюдесятью годами воспоминаний составляют именно сто сорок лет.
Однако когда Израиль вошел в комнату мудреца, ему не довелось ощутить ничего подобного, ибо тот сидел к нему не лицом, а спиной.
Таким образом, ни комната, ни ее обитатель не произвели вначале должного впечатления на всецело поглощенного данным ему поручением курьера, который к тому же был разгорячен и задыхался от недавнего бега.