— Непутевый твой Федор, — говорила Федосья мужу. — Подальше бы его от детей-то. Книга хорошему не научить. Чует мое сердце — зло он несет с собою. Не зря в народе говорится: рыжий, красный — человек опасный.
— Ну что, дети махонькие! Что им Федя. Латынь подрепертит с Витькою, альбо Марусе задачу решить поможет. На глазах ведь. Атак смирный парень: не курить, не пьет. Рабочим худого никогда не скажет.
— А он не из этих?.. Социлистов, прости Господи. Вот, что в Бога не веруют.
— Кто его знает. Только злого за ним не вижу.
— Ох! Оборони Господи, коли из этих. Боюсь я их.
— Ну, что, Феня! Они ведь добра народу желают.
— А знают они, где добро-то это лежит?
Федосья умерла, не дожив до несчастий в своем доме. Умерла, надломившись на работе. Все хотелось ей дом на господскую ногу поставить, Детей господами сделать, в баре вывести.
— Витя, чтобы дохтуром был, — говорила она незадолго до смерти. — На военной службе. Я у барыни Мартовой видала. В аполетах, — ну все одно как полковник. А Маруся, чтобы за офицера замуж вышла. Вот ладно было бы! Упокоились бы мои кости.
Виктор не кончил гимназии. Влияние Коржикова сказалось. В седьмом классе нашли у него Герцена, стали выговаривать, а он Бакунина выложил и об анархии заговорил. Исключили с волчьим паспортом… «Коржиков хорошему, видно, не научил … Теперь дезертиром стал. Отца на старости лет по участкам тягали, к следователю на допрос требовали, а этого с рода он не знал. И в участке-то бывал только на именинах письмоводителя, которому кумом доводился».
«Все Коржиков!» — думал Любовин, вспоминая прошлое.
С этих тяжелых дней и кашель нутряной появился и тянуть и сосать внутри Любовина стала какая-то странная болезнь. Серебром пробило темную бороду и обострился нос.
Все это — вся жизнь промелькнула в несколько мгновений перед Любовиным, когда он вешал свое пальто и увидал пальто Коржикова на вешалке. И как с Федосьей кронштейны у Мартовых вешали и о свадьбе заговорили, и как Федю у себя пригрели, и как сын Виктор со службы бежал.
«Одно горе от него, — подумал Любовин. — И чего шатается так часто?»
И вдруг почувствовал, как что-то тяжелое подошло к его сердцу. «Маруся… да Маруся… Не та… Не та… Как я, старый дурак, проглядел… С лета пошло. Задумывается, то краснеет, то бледнеет… На прошлой неделе дурнота была… Господи твоя святая воля, уж ли же Маруся и с рыжим чертом согрешила? Так, так. Где же больше? Не у Мартовой же… Тетка строгая, не допустила бы… Без матери! Эх, Феня, Феня, не уберегли мы дочку! Рано оставила меня ты, Феня!»
— Что же делать?.. Что же делать? — прошептал Любовин, с ненавистью глядя на рыжее пальто. — И Мавра намекала. Я, старый дурак, не верил. Маруся и этот рыжий жук… Аи, Боже мой! Больно… больно как…
Любовин застонал от внутренней тяжелой боли, но собрался с силами и вошел в столовую, где с красным лицом и заплаканными глазами стояла Маруся, а рядом с нею Коржиков мял свою рыжую бородку и узкими глазками поблескивал на входившего Любовина.
LXIV
— Что часто стали изволить жаловать к нам? — сказал Любовин, и голос его дрожал от волнения.
— Дело имею к вам, Михаил Иванович, и все застать не могу, — отвечал Коржиков.
Любовин с недоумением посмотрел на него. Необычная серьезность была в голосе у Федора Федоровича, всегда говорившего с ним шутками.
— Кажись, время известное. Когда с завода возвращаюсь, все здесь знают, — сказал Любовин и недружелюбно посмотрел на дочь.
Маруся опустила голову.
— Какое дело? Говори, — сказал Любовин и тяжело сел спиною к окну. Ноги не держали его. Та внутренняя боль, что недавно завелась у него, точно радовалась всякому несчастью, кидалась свинцом в ноги и холодным липким потом пробивала в спину. И от этого темнело в глазах, и мутный туман застилал комнату. Сквозь него видал Любовин только, что не счастливо и безрадостно было лицо дочери, и жалко ему становилось Марусю.
— Вы знаете, Михаил Иванович, каковы мои отношения к вам и к вашей семье. Вы меня вырастили и воспитали, и вы знаете, как я всегда любил Марию Михайловну и Витю.
— Да, сына дезертиром сделал… — прошептал Любовин и не посмотрел на Коржикова. Знал, что если в эту минуту посмотрит, бросится и исколотит его за все. А не мог этого сделать. То внутреннее, что сидело в нем, мешало. Слабы были руки, и голова жаждала прижаться к подушке и забыть все, жаждала только покоя. Хотя бы даже вечного покоя смерти. Узкий гроб не казался страшным, но желанным, — он давал затишье от физической боли внутри и от страшных душевных мук от сознания, что все рухнуло и ничего из того, о чем он мечтал, не осуществилось.
— Об этом не будем теперь говорить, — сказал Коржиков. — Я не могу вам сказать, что было, но знайте одно: я спас вашего сына.
— Спас!.. Что же, еще что худшее было?.. Говори… Добивай отца.
— Я не скажу теперь. Скажу одно: ваш сын поступил благородно, честно, и вы не стыдиться им должны, но гордиться.
— Все загадки! Все тайны от отца. И дочь стоит в слезах и дома кругом непорядок.
— Будет порядок, — сказал Коржиков. — Я, Михаил Иванович, сейчас получил согласие вашей дочери быть моею женою и ожидал вас, чтобы просить вас благословить наш союз … Сейчас…
— Сейчас ли? — хриплым голосом перебил его Любовин и замолк, опустив голову на грудь.
Коржиков не обратил внимания на его восклицание. Маруся страшно побледнела и безсильно опустилась на стул.
— Сейчас мы решили умолять вас не откладывать дела в долгий ящик и справить свадьбу еще до Великого поста.
— Маруся!..
— Что, папчик?
— Правда это?
— Да…
— Ты этого хочешь? Твое желание, твоя воля!?
— Да.
— Маруся… Я никогда не неволил… Я понимал всегда, что образованность и там прочее… Я и в религии не стеснял. Потому, как вы новые люди. По-новому… Мы, отцы, вас не понимаем. Ты хочешь этого? Почему?
Любовин встал, тяжелыми, неровными шагами подошел к дочери и, положив руку на ее лоб, поднял ее лицо к себе и пытливо заглянул в самую ее душу.
— Милая… родная! — проговорил он, и слезы слышались в его голосе. — Ты этого хочешь? Хочешь?.. Да… Покинуть отца?.. Мне недолго Уже осталось жить… Подожди смерти… Хочешь? Да? Нужно?.. Скажи!.. Хочешь?
— Хочу, — еле прошептала Маруся и свалилась к ногам отца, охватив безсильными, вялыми руками его колени.
LXV
Саблину казалось, что это судьба, невидимые силы, его Ангел Хранитель устраивают все так, чтобы баловать его и давать ему одни радости и наслаждения. Ему и в голову не приходило, что Петербургский свет вмешался в его интимные дела, что княгиня решила, что молодца пора женить. Она переговорила со своею старою приятельницей баронессой Вольф, и та согласилась помогать свадьбе Саблина со своей дочерью. Барон собирался посмотреть себе участок земли на Кавказе, «где апельсины зреют», и было решено, что он со всею семьею поедет на весну в Батум. История Саблина ускорила их отъезд, все было подстроено, княгиня Репнина дала письмо к своему троюродному брату, губернатору на Кавказе, и несмотря на то что гораздо проще было отправить это письмо по почте заказным, она просила Саблина лично передать его в Новороссийске.
Саблин не знал, куда он поедет. Письмо княгини толкнуло его ехать в Новороссийск, и он не подозревал, что в этом письме он вез и весь свой дальнейший маршрут, и свою судьбу. Ему это казалось случайностью, фатумом, а все было устроено с математически точным расчетом княгиней Репниной и баронессой Вольф, которая считала, что Саша Саблин хорошая партия для Веры.
Губернатор, которому Саблин лично передал письмо, принял его сухо. Он был занят и озабочен. Губерния только что образовалась, город был в стройке, губернаторский дом не отделан. Приезд молодого красавца гвардейца с письмом от властной и влиятельной княгини Репниной был очень подозрителен. Губернатор боялся, что его будут просить о протекции, о месте, а ему красивых бездельников, выгнанных из гвардии, было совсем не нужно. Он, не спрашивая извинения, деловым жестом вскрыл письмо, но когда ознакомился с его содержанием, стал любезен и пригласил Саблина в пять часов на чашку чая.