— И первые вооружаются, — выкрикнул смело вихрастый гимназист. Все повернулись к нему.
— Как? Что? Вот ерунда, — раздались восклицания. — Товарищ, вы обалдели.
— Бомбами и револьверами, — сказал гимназист и сам испугался своих слов. Все обрушились на него.
— Товарищи, это предательство.
— Опричник.
— Сам опричник!
— Господа! Довольно.
— Это подлость.
— Гадость, — шипела пигалица. — Это самозащита. Борьба за свободу.
— Нет, каково! Каково! Подумайте. Социалисты вооружаются. Сказал тоже!
— А хотя бы и вооружались. Они вынуждены к этому гнетом правящих классов.
— Ну, господа, довольно, — вдруг сказала madame Мартова и встала из-за стола. — Поспорили, повоевали и баста. Идемте петь.
Все задвигали стульями и стали выходить из-за стола. Никто, кроме Саблина, не подошел благодарить хозяйку. Саблин хотел поцеловать ей руку, но она сильно потянула ее книзу и не дала ему это сделать. Здесь это было не принято.
Студент в тужурке сложил свои руки рупором и диким басом, как кричат в театральном райке, вопил: Любовину! Любовину-у-у!..
XXXVII
На другой день, в семь часов утра, Саблин пошел в манеж обучать смену новобранцев. В большом темном манеже горели круглые электрические фонари и чуть рассеивали мрак. Было холодно и сыро. Когда отворяли тяжелую дверь на улицу, густой белый пар столбом клубился из нее и тихо стлался по мокрому и скользкому земляному полу. Ротбек уже был на занятиях. В пальто при шашке, в фуражке, заломленной на затылок с опухшими от сна щеками и заспанными глазами, он звонко, на весь манеж кричал:
— Вольт направо! ма-арш… Равняться налево. Туже левые шенкеля. Не давай откидывать зада наружу, а правым держи лошадь!
Саблин поздоровался с Ротбеком и с солдатами и стал в стороне.
— Командуй, Пик, — сказал он.
Он был не в настроении, не выспался, какие-то мечты, точно остатки сновидений, как туман после бури, носились у него в голове и мешали ему сосредоточиться на обучении солдат.
Ротбек бегал по манежу, поправлял, кричал, суетился.
— Да нет же, Меркулов, не так ты сидишь. Зачем наперед валишься. Смотри, вот как!
Ротбек приседал, стоя на расставленных ногах, подбирал поясницу, выгибался.
«Счастливый, Пик, — подумал Саблин. — У него всегда одинаковое настроение, он может заставить себя после кабалки быть таким же исправным, как всегда. Ему спать хочется, он полон иных впечатлений, а вот заставил же себя уйти в солдат.
Беспутный, верно шатался всю ночь, а теперь, как ни в чем не бывало ушел в смену, в кулаки, носки, подбородки, шенкеля и поясницы … Счастливый Пик!.. Я так не могу… Вот, позвали ее петь. Студент мрачным басом кричал: Любовину! Любовину!.. и она вышла. Какая легкая походка! Какие маленькие ножки! Прошла по залу, стукнула каблучком и нагнулась разбирать ноты. Прищурились красивые глаза, маленькие розовые пальчики листают тетрадь. «Я спою вам «Голодную» Цезаря Кюи, слова Некрасова», — и стала у рояля. Глаза сделались печальными, лицо осунулось, грудь высоко поднимается, горе и страдание отразились в очах. Да она артистка! В двух, трех нотах дрогнул не выработанный голос, но вообще — она поет прекрасно. Широкий диапазон ее голоса дает ей возможность справляться с трудными местами сложной музыки Кюи. Кончила и тихо улыбается на шумные аплодисменты молодежи. Поет еще… «Холодно… голодно в нашем селении…» Это «Молебен». Кто она? Почему своим талантом, силою своего голоса она будит все одни печальные, мрачные мысли. Голод … неурожай… засуха… Кто?.. Кто она? Он подошел к ней. Она, побледневшая от волнения, стояла у рояля, и пальчики ее рук стали совсем белыми, она держалась за край черной доски. Барышня с прыщами на лбу, аккомпанировавшая ей, наигрывала мелодию, эта мелодия придавала их пустому разговору какой-то особенный смысл и делала его значительным».
— Какой сильный талант у вас, — сказал Саблин и запнулся. Он не знал, как ее назвать. Их познакомили за чаем: «Моя подруга — Маруся».
Маруся подняла на него глаза, глубокие, темные, синие, сапфировые. И красивы были они при ее белом лице и темных на лоб сбегающих завитками каштановых волосах!.. Она — красавица!
— Вы находите, — сказала она. Румянец смущения залил ее щеки и виден стал белый пушок юности, окутывавший золотою дымкою нежный овал ее лица.
— С таким голосом, с такою наружностью вам на сцену надо. Вы покорите всю Европу, весь мир будет у ваших ног.
— Оставьте, — сказала она.
— Вы в консерватории?
— Нет. Отец мой хочет, чтобы я была ученой женщиной. Я на математическом отделении высших женских курсов.
— Что вы! Вы и логарифмы! Вы и интегралы и дифференциалы. Может ли это быть?
— А почему же нет?
Она смелее посмотрела на него. В его серых глазах она увидала ум и волю, сильную, стальную волю. Огонек сверкнул в темной точке блестящего зрачка, и Саблин понял его значение. «Поборемся», — сказал ему этот огонек. «Поборемся, — подумал Саблин. — Увидим, кто победит». Какой-то ток теплом пробежал по его жилам, и стройный он стал еще стройнее.
— Почему вы выбрали такие пьесы? Разве одно горе на земле?
— Много горя, очень, очень много горя, — сказала Маруся и поджала губы. От этого лицо ее стало старше, суше, оживление пропало. «У нее чудная мимика, — подумал Саблин. — Она артистка, но скрывает это».
— Но много и радости, — сказал он, ощущая трепет от сознания знакомства с восходящей звездой театрального мира.
— Кому радость, кому горе, — сказала Маруся. — Если бы вы видели страшную бедность русских крестьян. Есть нечего. В избе холодно, пусто… Дети плачут… О-оо! — Маруся вздрогнула и закрыла лицо руками. — Как можно быть богатым!.. Если бы у меня были средства — я бы все, все отдала неимущим.
— По Евангелию?..
— Нет… По чувству долга. Что Евангелие! Люди знают его уже скоро две тысячи лет, а стал мир лучше? Нужно другое учение, более сильное, более действительное.
И она ясными глазами заглянула в самую душу Саблина.
«Кто она? Кто?»
— Смена, стой! — командует Ротбек.
— Саша, Саша… Эскадронный! — в полголоса говорит Ротбек, подбегая к Саблину.
«Милый Пик… А! Гриценко и Мацнев входят в манеж». Их фигуры силуэтами рисуются в облаках пара растворенной двери.
— Смир-рна! — командует Саблин — господа офицеры! — и идет с рапортом к Гриценке.
Гриценко молодцеватым веселым голосом здоровается с новобранцами.
— Здорово, молодчи-ки! — кричит он, и глухо с разных углов манежа ОтДаются голоса смены: «Здравь… ж-лаем… ваше выс-коблагородие». Эхо отдает голоса.
— Командуй, Пик! — говорит Гриценко. — Ну, как веселился вчера Саша? Не вмер со скуки… А Пик, знаешь, где ночевал? Эх, Пик, Пик… мал воробей, да удал…
— Много народа было? — спросил Мацнев, улыбаясь и показывая гнилые зубы. — Не было хорошеньких девчонок? А признайся, Саша, было на что поглядеть? Там иногда такой свежак попадет — просто прелесть Смотри, не прозевай! Лови момент… Можно.
— Только осторожно, — сказал Гриценко, не глядя на них, но осматривая смену, — это tiers Иtat (* — Третье сословие) такое самолюбивое. Того и гляди под венец вляпаешься. Тогда полк тю-тю… Труби в армии да плоди детей. Они на это горазды… Зайченко, каналья! Как сидишь! А, как сидишь, мерзавец! Собака на заборе … Подбери, ж… подбери под себя, ишь раз-зява!
«Свежак, — думал Саблин… — Свежак. Маруся — «свежак». Вот они так всегда. У них, особенно у Мацнева, всегда такой подход к женщине, и не могут и не хотят они видеть ничего возвышенного, чистого. Не понимают они».
«Холодно… голодно в нашем селении» — казалось, слышал он густое низкое меццо-сопрано Маруси.
В углу манежа Ротбек бежал рядом с солдатом, ехавшим рысью, и, вцепившись обеими руками в голенище его сапога, качал его ногу, то прижимая ее к лошади, то отделяя.
— Вот это шенкель, — кричал он задыхаясь, — понимаешь, братец, вот это значит дать шенкель! Ты ее жми, а она подбираться будет, трензель подбери, шенкель дай; шенкель дай, трензель подбери… Понял? А? Понял, вот так… вот так… Фу! Уморил!