— В Швеции германским правительством организована специальная контора для пропаганды в войсках, воюющих с германской коалицией. Мы должны использовать эту контору в своих целях, в целях мировой революции. Вы должны отправиться туда, а оттуда в Россию, где стараться поднять социальное движение, организовывать забастовки, революционные вспышки, подготовлять сепаратизм составных частей государства, устроить гражданскую войну и агитировать в пользу разоружения и прекращения кровавой войны. Такова общая директива германского правительства. Она вполне совпадает с задачами нашей партии. Вы назначаетесь руководителем семерки, которая будет работать в Петрограде. Войдите в связь с членами Государственной Думы: Петровским, Бадаевым, Муратовым, Самойловым и Шаговым… Бродман нервно засмеялся.
— Вы видите, — все русские. Вам бояться нечего.
— Да хотя бы и не русские, — сказал Коржиков. — Мне это все одно. У меня этого нет.
— Вам помогут поступить в войска под вашим именем. Ваша задача развратить и изнежить солдат так, чтобы они боялись идти на фронт. Ну, не бойтесь, товарищ, вам все помогут. Развращайте в лазаретах, кинематографах, театрах. У нас теперь на это большие средства, и само общество за нас. Все готово! Говорите, пишите, толкуйте одно: на войне единственный страдалец и герой — солдат. Поднимите солдата на высоту и втопчите в грязь офицера! Про офицеров говорите только скверное.
— Как же мы это сделаем? — сказал Коржиков. Таких, как я, немного. Бродман опять засмеялся.
— Не безпокойтесь, товарищ, вся русская интеллигенция вам бросится помогать. Ведь это стадо трусливых баранов, и нужно только втиснуть ее в армию, и она как гнилостный микроб разложит ее. Помогайте всячески создавать на помощь интендантству и военно-санитарному ведомству союзы городов, земские, дворянские… какие хотите. Устраивайте туда молодежь, не желающую умирать, а в прессе и в полках поднимайте шум о том, что тяжесть войны ложится неравномерно между господами и народом, и указывайте на эту уклоняющуюся молодежь. — Помните одно, товарищ, что нам надо теперь валить уже не царя и трон, — эти свалятся сами, но нам надо свалить всю интеллигенцию, доказать народу, что она его обманывает и обирает, посеять вражду к ней и создать солдатскую диктатуру. Чем глупее и хуже будет это правительство, тем лучше. Когда все будет готово, явимся мы и станем править по-своему. Тогда наступит истинный социализм, и мы сбросим капиталистов и уничтожим империалистическо-буржуазный строй. Создайте неслыханный разврат в тылу. Разврат открытый, на глазах у всех. Старайтесь пошатнуть веру и церковь, сделайте из солдат сознательных рабочих, поставьте политику и принадлежность к политической партии краеугольным камнем, добейтесь, чтобы партийность стала порядочностью, и вы разрушите колосса на глиняных ногах. — Чем хотите — анекдотами, песенками, театром — сделайте так, чтобы быть генералом стало стыдно, а солдатом — почетно. Играйте на преклонении общества перед солдатами и постепенно создайте такого солдата, в котором ничего солдатского не было бы. Ждите момента. Когда настанет усталость от войны, мы ударим всеми силами, по всему фронту и объявим открыто наши лозунги: «Долой войну!», «Мир хижинам, война дворцам». «Да здравствует пролетариат!» — Создавайте из преступников героев и привлекайте уголовный элемент на свою сторону. Наша тактика: противопоставить Государю Государственную Думу и общественных деятелей и одновременно посеять вражду между общественными деятелями. Вселите к ним недоверие, внушите толпе, что солдаты и рабочие — единственные чистые люди в России, и подберите из среды их самых развращенных негодяев. Посмотрим, кто победит! Чье сердце окажется сильнее? Сердце, пылающее любовью, или сердце, пропитанное ненавистью. Христиане говорят, что у них в жизни должно быть три путеводных маяка — вера, надежда и любовь, и любовь из них главная. Мы будем сеять — безверие, отчаяние и ненависть, и ненависть больше всего. Посмотрим, устоит ли Христос?
Виктор торжествовал. Это было именно то, что так нравилось ему. После того, как лунного зимнею ночью он свалил выстрелом Лукьянова, а потом полковника Карпова, он почувствовал сладострастную радость в убийстве человека. «Вот был, — думал он, — полковник Карпов, его все любили и уважали, и им держалось много людей, а вот нет его и не будет никогда, и это сделал я. Я тот, кто несет смерть и разрушение. Есть люди, которые служат Богу и ангелам, — что у них? — нищета и голод! Я послужу диаволу, и посмотрим, кто сильнее: диавол или ангел?» Но главное, что восхищало Коржикова в учении Бродмана, было то, что оно открывало ему путь к веселой жизни и открытому разврату, что так отвечало его пылкой и страстной натуре.
Из Швейцарии через Германию Коржиков пробрался в Швецию, а оттуда в Петербург, где без помех поступил на службу в гвардейский запасный батальон. Снабженный и снабжаемый широко средствами Коржиков весь отдался выполнению программы, продиктованной ему Бродманом.
XV
— Я к вам, ваше благородие, — развязно сказал Коржиков, становясь у дверей канцелярии и закладывая руки за спину. — Весь взвод, можно сказать, уполномочил меня жаловаться на аспида. Сами изволили видеть, как он сегодня Котова ни за что обругал и ударил. Мы все к вам, как к образованному человеку, потому что сил нет больше терпеть.
— Я вам обещаю, Коржиков, что этого больше не будет, — сказал Харченко.
— Ваше благородие, весь взвод требует, чтобы Михайлова вы наказали.
— Я переговорю об этом с командиром батальона.
— Еще, ваше благородие, весь взвод недоволен пищей. За обедом не всем хватило мяса. Солдаты просят разрешить ходить довольствоваться домой. У многих здесь есть семьи, это их не стеснит.
— Я переговорю с командиром батальона, — устало сказал Харченко. Эти заботы о питании роты его тяготили. Довольствие людей ему не удавалось. Не было опытных артельщиков, кашеваров, хлебопеков, с раскладкой он никак не справлялся. Она казалась ему труднее таблицы логарифмов. Харченко сам чувствовал, что в этом отношении неблагополучно, роту обкрадывают неизвестные люди — артельщик, кашевар или те, кто приходит на кухню, но только у него никогда не хватало порций, щи были не наваристые, а каша — комком. Хозяйство не ладилось и, как помочь этому делу, он не знал. Теперь он смотрел на Коржикова и думал: «Почему ему обо всем этом докладывает Коржиков? Кто он такой? Взводный? Отделенный? Нет. Он говорил по полномочию солдат. Правильно это? Допустимо? С его точки зрения, гимназиста, с точки зрения Кнопа, студента-юриста, это было вполне допустимо, а как посмотрит штабс-капитан Савельев? Коржиков один из самых молодых солдат, разбитной парень, никогда, по заявлению Михайлова, не ночующий в казарме и страшный нахал. Почему он выбран? Да и выбран ли?»
— Еще, ваше благородие, товарищи заявляют, чтобы им разрешили ходить в кинематографы и в город до поздних часов.
— Этого я не могу разрешить, — сказал Харченко, — это запрещено уставом внутренней службы.
— Все одно ходят, — сказал Коржиков, — а устав внутренней службы самим начальством не соблюдается.
— Как так?
— Разве по уставу дозволено, чтобы люди, как свиньи, валялись на полу. Наше помещение рассчитано на сто двадцать коек, а нас помещено двести пятьдесят. Матрацы не всем выданы, одеял не хватает. На койках дневальных и караула спят чужие люди. По ночам ад кромешный в казарме. Продохнуть нельзя.
Харченко знал, что все это правда. Он несколько раз докладывал об этом Савельеву, но тот только безпомощно махал рукой. «Что я могу поделать, — говорил он, — когда у нас положено иметь всего четыре тысячи, а нам пригнали двенадцать. Куда я их дену? Кухонь не хватает. Я писал повсюду — ниоткуда нет ответа. До самого министра Поливанова доходил — только смеется. Так, мол, надо».
— Ступайте, Коржиков, — сказал Кноп, — поверьте, все, что можно, будет сделано. Вам надо идти на занятия.
В роте, несмотря на холодный, февральский день, было душно. Пахло кислыми испарениями ношеного белья и портянок. От сырых шинелей и сапог в казарме стоял туман. Она гудела сотнями голосов и не производила впечатления казармы солдат, но помещения рабочей артели.