Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Да. Наверное, с тем, кто приказал избивать меня.

— Я хочу поговорить с тобой, прежде чем решить твою судьбу. Советую быть откровенным!

— Меня уже допрашивали. Не знаю, чего еще вы хотите…

— Назови свою настоящую фамилию!

— Я — номер 65463. Фамилию мне приказали забыть.

— Нам известно, что ты не тот, за которого себя выдаешь.

— Раз это известно, зачем нам время терять?

— Кому это нам? Ферфлюхте швайн! У тебя нет фамилии, для тебя нет и времени. Оно тебе ни к чему. Отвечай и не выводи меня из терпения!

— Я — 65463.

— Ты русский!

— Я советский, хотя и не русский.

— Мы это знаем. Эго ты пел на сборище в подвале дезинфекционного барака. Какие слова в этой песне?

— Скажу. «Замучен тяжелой неволей, ты славною смертью почил. В борьбе за рабочее дело ты голову честно сложил». Это любимая песня Ленина.

— Молчать! Не смей называть здесь это имя, или я тебя снова брошу в «горячую»! Ты должен подчиняться мне! Я с тобой сделаю все, что захочу. За одну эту песню тебя можно вздернуть!

— Я здесь уже видел такое…

— Давай поговорим по-деловому. Ты должен рассказать мне, кто тебя превратил в македонца, кто привел на собрание, кто еще состоит в организации, кто из русских гефтлингов выступал? Как попал в подвал портрет Тельмана?

— Никакой организации не знаю. Возле подвала в тот вечер я оказался случайно. Кто-то толкнул меня вниз, наверное, приняв за своего. Пел я потому, что собрание было в память хорошего человека. У нас даже колхоз есть его имени. Ни одного знакомого человека я на собраний не видел. Македонцем я назвал себя после побега из лагеря. Все.

— Послушай, — сдержанно сказал Крамке. — Только честное признание спасет тебя от виселицы. Скажи мне правду, и тогда я поверну дело — из политического в уголовное: ты работал на вещевом складе, а из склада украли материю. Я понимаю, ты не хочешь, чтобы товарищи сочли тебя предателем. Так вот, в присутствии других арестованных мы объявим, что наказываем тебя карцером на месяц за то, что из вещевого склада украли материю. И не думай, что это будет инсценировка! Нет, ты отсидишь в карцере все 30 дней до последней минуты, но зато не будешь трое суток болтаться на виселице. Спасешь себе жизнь и перед товарищами чистым останешься. Подумай как следует. Можешь не отвечать сию минуту. Покури, подумай.

Крамке протянул Мамеду сигарету.

— Почему не куришь?

— Какое там курение? Я и сидеть не могу — голова кружится… — Мамед еле ворочал языком. — Одежду от ран не оторвать…

— Я об этом подумаю. Надеюсь, кое-какие перемены ты успел заметить? Это сделал гауптштурмфюрер Крамке, запомни!

— Когда меня на столб подвешивали, мне тоже говорили: подарок от Крамке. Я не забыл…

Мамед пошатнулся. Словно сквозь сон услышал:

— Уведите его в ревир.

На воздухе ему стало немного легче. День был холодный, хмурый, безветренный. Плетясь через припорошенную снегом площадь в ревир, Мамед думал, застанет ли там Петра Никонова и доктора Павла? Чем кончится игра, которую затеяли с ним гитлеровцы? Свои карты Крамке открыл. Как бы предупредить товарищей об этой провокации?…

И еще пришло ему в голову; добыть бы в ревире скальпель, чтобы подороже продать жизнь… Конвоир подтолкнул его прикладом…

XII

В ревире как будто ничего не изменилось. Большой барак по-прежнему напоминал мертвецкую. Как и прежде, здесь стояла тишина — тягостная, изредка прерываемая стонами. Она не давала покоя. Заставляла прислушиваться, присматриваться. На второй день Мамед понял, что октябрьские аресты не миновали ревира. Не появлялся Петр Никонов. Не было и доктора Павла. Кругом все новые люди, и кто знает, что у них за душой…

К койке Мамеда подошел врач и на немецком языке спросил, на что он жалуется. Мамед, не отвечая, расстегнул куртку. Врач начал перевязку и вдруг негромко спросил по-русски:

— Где это нас так угораздило обжечься?

— В «горячем» карцере.

— Ну, не мое это дело.

— Само собой… — Мамед пристально смотрел на усталое лицо врача. — Конечно, не ваше это дело.

— Я просто врач. И буду вас лечить, как обязывает меня долг.

— Долг значит… Перед тем, кто вас поставил сюда?

Врач не ответил. Молча закончил перевязку, молча пошел прочь. Но потом снова вернулся к койке Мамеда, сказал, понизив голос:

— Слушайте… Прежде чем получить назначение в ревир, я много месяцев отбывал в ассенизационной команде. Понимаете? Я голодал, отморозил руки. Надо мной издевались: вот мол, врач, удостоенный чести быть «золоторотцем»… Да, я поставлен сюда лагерным начальством должен быть благодарен судьбе и лечить всех, кто сюда попадает. Как положено врачу… Вот и все.

— Понятно, — сказал Мамед. — Почему люди сюда попадают — это вас не интересует… Я, между прочим, не по своей воле вертелся в «горячей», как шашлык на мангале.

— Это не мое дело, — упрямо повторил врач. — Я врач для всех и никому не сообщник. С меня хватит того, что пережил и что произошло на моих глазах с предшественником…

— Что с доктором Павлом?

— При аресте он оказал сопротивление и был расстрелян. Он уже никого лечить не сумеет. А занимайся он только лечением — жил бы до сих пор…

— Значит, убили… — с горечью сказал Мамед. — Какого доктора убили… он ведь сердцем лечил… Вам этого не понять…

— Прошу считать, что мы с вами не разговаривали.

Разговор этот заставил Мамеда задуматься. Может быть, врач хотел сбить с толку гестаповских агентов?

Может, просто притворился равнодушным и безучастным? Но нет, похоже, что так оно и пыло. Напуганный, усталый человек, больше ничего…

Вечером Мамеду стало худо. Его то знобило, то бросало в жар, он впал в забытье. Очнулся он, ощутив под мышкой холодок термометра.

— Здравствайт, — услышал он мягкий голос.

У койки стоял низенького роста человек в широком халате. Нос его, казалось, был расплющен сильным ударом. Из-под арестантской шапочки торчали крупные желтые уши. Толстенные стекла очков превращали его глаза в маленькие бусинки.

— Вот вам этвас покушайт, — сказал человек и положил под одеяло две картофелины, несколько галет и тоненький квадратик шоколада.

Мамед огляделся. Видно, его перенесли в другую комнату лазаретного барака. Здесь было всего пять коек. На соседней лежал без движения страшно исхудавший узник живая мумия. На другой койке метался в горячем бреду молодой человек. Две койки пустовали.

Человек в халате вытащил из-под мышки Мамеда термометр, посмотрел и сказал:

— Теперь хорошо. — И, широко улыбаясь, добавил: — В ревир бил гестаповский шпицлик, и ми решиль разлучить вас, сюда в изолятор.

— Кто это мы?

— Ми… медицина. Ви есть не за это?

Перевязывая особенно болезненную рану на плече Мамеда, он спросил:

— В и бил на столп? Как долго?

— Сорок семь минул.

— Ну, это еще нет много… След на плеч нам понятный примета,… Есть поэзия про тот ужасный столп.

Мамед кивнул. Он знал, что в лагере сложены стихи о столбе пыток:

«Он здесь маячит, страшный, длинный,
И жертву ждет. И вот приказ:
«За нарушение дисциплины
подвесить их к столбу на час»
Нас здесь травили, как зверей,
осатанелые собаки.
Ведь там, где сердце у людей.
У этих извергов клоаки»…

— Мы вам делали карантин. Тиф нет. Завтра немецкий арцт[46] проверяйт и вас марш в ревир. Потом гестапо. Держился, геноссе!

Он быстро пожал Мамеду руку и, сильно припадая на левую ногу, ушел.

Утром следующего дня он снова очутился у койки Мамеда, и смущенно улыбаясь, сказал:

— Здравствайт, товарищ, а кушать никс… Скоро придет русский доктор. Геноссен просили передать: держался добре. Вам тебе верят — это есть бальзам!

вернуться

46

Арцт — врач (нем.).

27
{"b":"132466","o":1}